сайт посвящён творческому наследию
Игоря Андреевича Голубева
и призван привлечь ваше внимание к творчеству этого выдающегося поэта
голубев

ПОДНОШЕНИЕ ПАСТЕРНАКУ


 



ПОДНОШЕНИЕ ПАСТЕРНАКУ





ЧИТАЯ ПАСТЕРНАКА

Здесь первая книга, вторая, и третья,
и соль наставлений, чтоб не было тягостно
подъятому перстню в условном портрете
забав и забвений, чтоб не было тяги к ним.

Крадётся разбуженный пар акробаткой
к обрыву души на краю человечества,
и, к роли готовясь, кровли украдкой
парят, и под ними скворцам не щебечется.

Здесь первая проба осенних туманов
стрижа вышибает, как пробку шипучего,
но проку не будет, стокрылая тьма их
бела и сугробным беременем вспучена.

Осины готовятся выйти на сцену
в осеннем, и вытянуть слёзы и жалобы,
но мы незаученных слов не оценим,
задвинутся занавеси обветшалые.

Прощаться не хочется. Утро дарует
колодезным ковшиком с капелькой горечи...
и я обещаю, что книгу вторую
с тобою не здесь дочитаем, а в городе.

13.04.1973


*   *   *

Оплаканный капелями февраль —
придворный враль, проворный шут зимы —
вчера снега в бессмертье уверял,
сегодня и чернел, и умирал
на фартуке полоскою тесьмы.

По синей колее теснились мы
вчера, покорно след ступая в след,
как рекруты, под окриком зимы
с карнизами белёсых эполет.

И вот сегодня, словно в выходной,
ручьям и нам дозволен был разброд,
но — выходкой своей очередной —
февраль воскрес и снова снегом прёт
на нас, и весь крамольный полузной
угнал за столб границы областной.
И он ещё с три короба наврёт,
чтоб честно отработать свой черёд.

12.02.1973


МЕЖДОУСОБИЦА

Живое съёжилось и замерло,
пока гуляют холода
по улицам, лежащим замертво
в коросте мусора и льда.

Дома дрожат, зубами клацая.
Давно забыта та пора,
когда зима добра и ласкова,
и возит санки детвора.

Позёмка свищет, да с коленцами,
потом срывается на рык,
и хлещет мокрым полотенцем
по лицам блудных забулдыг.

Грязней расплывшихся огарков —
не груды снега, нет, шалишь! —
лежат распластанные гарпии,
кривые когти свесив с крыш.

Прохожие в подъездах прячутся,
но там насилуют и бьют,
там участь пасынков и падчериц
уже не в сказках узнают.

Вся безнадёжность лепрозория
изводит нас, и потому
с тобой опять постыдно ссорюсь я,
пока причины не пойму.

Над нами бешеной бессонницей
ползёт слепая белизна...
Как вдруг в бельмо междоусобицы,
звеня, вонзается весна.

20.05.1973


ОБЛАВА

Была облава. Был обвал
бегущих туч — на небоскрёбы.
Был дождь. Он пальцы оббивал
о заскорузлые сугробы.

Он мчал. Он жал на всю педаль,
минутой жил, не зная точно,
осилит ли он наш февраль,
дурной, всклокоченный и склочный.

Была облава. Облака
ползли, как загнанное стадо,
влипая в плоскость потолка,
боками пачкая фасады,

оплёскивая каждый дом,
уставший корчиться в ознобе,
всепожирающим дождём,
всепоглощающей весною.

27.04.1973


*   *   *

Не спит, шуршит и шепчет город,
что горек дождь весенний, горек,
что из земных разбухших корок
взошёл туман...
И город — утренний прохожий
с живой невыспавшейся ношей.
Не различить своих подножий
его домам.

12.04.1973


ВЕСЕННИЙ ЧАС ТУМАНА

Кто взял кривую параллель
и пересёк меридианом?
Об них споткнувшийся апрель
распался утренним туманом
и стал застенчивым и странным,
смущаясь даже птичьих глаз,
он полупризрачным экраном
сумел завеситься на час,
но запах прошлых прелых листьев
теперь настолько стал неистов,
что всех пронзило:  вот он, миг,
всегда единственный и чистый,
когда в ответ на птичьи свисты,
олений крик и волчий рык
уже не через пень-колоду,
не равнодушный и холодный,
а вдохновенный и полётный
Весна начнёт вести дневник.

27.05.1973, 03.04.2004


*   *   *

Весна возникла, как везенье
людей, дождавшихся дождей,
на землю вылитое зелье
ручьём петляет меж детей.

По лужам волны гонит ветер,
таксисту впору брать весло...
И понимают только дети,
как всем сегодня повезло.

08.05.1973


ВОДА ВЕСНЫ

На свалку выбросив коньки,
от рыхлой горки льда к оврагу
вода бежит вперегонки,
возглавив детскую ватагу;

в овраг нырнув, как акробат,
оттуда палочкой факира
взмахнёт и, к радости ребят,
в зелёнку выкрасит полмира.

08.05.1973


В ОЗНОБЕ

Под вечер лес пришёл в движенье.
Ветвями небо взрешетя,
добился самоутвержденья:
рожденья чёрного дождя.

Заря упала и потухла,
как отчадившая свеча,
и туча бабкой-повитухой
во тьме работала, ворча.

А утро встало с вестью новой,
что лес разлившийся нашли
в ознобе, вызванном весною,
в ознобе первых дней земли.

13.05.1973


ТРАВА

Пропарывая кулаками
следы, слежавшиеся с осени,
охватывает почву пламя
зелёное в прожилках просини.

Иль нет, не так. Земля, проснувшись
и обнаружив наготу свою,
как женщина, приходит в ужас,
глаза зевак всем телом чувствуя.

02.08.1973


АВТОРСКАЯ ВОЛЯ

Ровесник юности моей,
лесной Стравинский, соглядатай,
колдун, — лукавый соловей,
меня подслушавший когда-то,

всем раззвонил, и до сих пор
бренчит в лесном весеннем храме
нескладный соловьиный хор
моими прежними стихами.

Но то, что я теперь пишу —
слова, размолотые в щебень —
всем соловьям не разрешу
перелагать на свист и щебет.

18.06.1973


ПОИСКИ МУЗЫКИ

Меня и Моцарт не обрадовал.
Наверное, весна не та,
что звоном капелек о радугу
была когда-то занята.

Другие ритмы и гармонии,
предчувствия прекрасных дней,
омытых отблесками молнии,
на этот раз присущи ей.

Оркестры Щёлкова и Ховрина
весну возносят, как спираль,
скорее голосом Бетховена,
скорей как марш, чем пастораль.

Вчера из-под покрова мглистого
случилось выбраться Москве,
и створки окон стали листьями,
развёрнутыми в синеве.

И откликались всем эмоциям
прямоугольники стекла,
когда Бетховена и Моцарта
из окон музыка текла.

07.05.1973


СЕГОДНЯ МОЙ ЛЮБИМЫЙ ДЕНЬ

Сегодня мой любимый день:
сегодня — тополиный день.

Ещё жива, ещё свежа
на юг свалившаяся туча,
кипучий символ мятежа,
на шалых лужах след шипучий.

Запомню:  третье мая. Чуть
из ледяного кинозала
зажмурился и вышел — жуть!
Послушайте!  Что с нами стало?!

Не та планета!  Век не тот!
Не та весна!.. Таких внезапных
лавин никто из нас не ждёт.
Но этот тополиный запах!..

Оглядываюсь:  вот он, вот,
тот самый час, тот самый случай.
Вон удивлённый самолёт
выныривает из-под тучи.

Свежо, тепло, земля мокра,
но тополи пьяны от жажды,
и всё уже не как вчера,
а как давным-давно... однажды...

03.05.1973


РЕСТАВРАТОР

Весна трудилась реставратором
в сыром, насквозь промёрзшем храме.
Сквозняк, рыдая и злорадствуя,
паясничал в витражной раме.

Овраг истерики закатывал.
Земля присасывала ноги.
Как бестолковые заказчики,
с подмокших стен смотрели боги.

Весна глазами Микеланджело
читала стрельчатые своды,
пока посредник-март улаживал
условье творческой свободы.

Весна считалась реставратором;
но вызывало подозренье
в её манере сходство с автором
стариннейшего из творений.

Зарю — в витраж. Лазурь — на занавес.
Мозаику — в простенки храма...
Прекрасный мир воссоздан, заново
взращён из мусора и хлама.

И вот пора труды заканчивать.
Взглянув смущённо и лукаво,
весна сдаёт ключи заказчикам
и улетает с облаками.

07.07.1973


ПРЕДГРОЗОВОЕ

Сегодня солнечно и странно.
Четыре яркие пятна
материками в океане
плывут по полу от окна.

Как Крёз в сокровищнице древней,
как неизвестный людям Бог,
они накапливают время
и замедляют ход эпох.

Сбегаю от палящих пятен,
давясь тоской по сквозняку.
Проспект — в жару, и непонятно,
он впал в истому иль в тоску.

Мир постепенно замирает.
Играет ветер в поддавки
и с духотой соразмеряет
свои последние рывки.

Сегодня что-то совершится.
И, ждать измучившись вконец,
в лесу с берёзовой вершины
в рябины упадёт птенец.

Пучок лучей в меня нацелен
от солнца на стекле витрин,
он сфокусирован — на цену,
на ярлычок — во мне, внутри.

Бреду в бреду... Очнувшись, право,
сам подниму себя на смех:
мол, вышний Суд имеет право
судить по одному — о всех,

и вот по плану дел текущих
сегодня будет, мол, сеанс
гаданья на кофейной гуще
души кого-нибудь из нас.

...Какая синяя погода!
В её прозрачности — подвох:
в меня сквозь линзу небосвода
глядит голубоглазый Бог.

16.05.1973


*   *   *

Песок. Скамейка. Здесь играли дети.
Смеркается. Детей зазвали спать.
Будильник застрекочет на рассвете,
и карусель закружится опять.

Мечтаю о часах сосредоточий.
Обрыдли беготня и толчея:
обрывки мыслей — и ряды отточий,
бессвязица стихов и бытия.

05.06.1973


ТРЕВОГА

Переполнял ночной июль
дыханьем хлеба птичьи ноздри,
и ветви тополя, и гнёзда,
заговорённые от пуль.

В гнезде, испуганно дыша,
вдруг в крик ударились скворчата:
над ними пролетела чья-то
осатаневшая душа,

Ещё один сожженный нерв,
запущенная ввысь в июле
стенокардии или пули
одна из современных жертв.

Но ни к чему птенцам смотреть,
а взрослым — поздно удивляться
на жизнь земной цивилизации,
непостижимую, как смерть.

13.05.1973


ЧУЖИЕ

Забившись испуганно в тёмных кустах,
какая-то птица шарахнется в чащу,
и лес на минуту ударится в страх,
оглядываться постарается чаще.

По азбуке новых коварных времён
подложит мне под ноги ломкий валежник,
важнейший урок осторожности он
всё более ценит, зубрит всё прилежней.

Но только надолго ль кошмар тишины,
прислушиванья и глядения в щёлку?
Деревья шуршать и качаться должны,
обязаны птицы чирикать и щёлкать.

Забудется лес, и зелёная зыбь
разрушит все ширмы, укрытья, заслонки,
рассыплет по мху золотистую сыпь
и в кроне сосны приоткроет бельчонка.

Тот будет гадать, не спуститься ли вниз,
на зависть несмелым друзьям и подругам...
Но эта же птица обрушится ввысь,
и он заразится всеобщим испугом.

Я тоже замру, сам себя испугав.
История с сердца сползает коростой.
Заблудший твой сын оказался не прав.
Ты примешь меня?  Неужели так просто?

Ты примешь ослушника, праведный лес?
Меня, неуклюжего, дымного, злого?
И спустится рыжий бельчонок с небес?
И выглянут робкие звери из логов?

Доверятся мне? — Но какою ценой?
О, хоть на минуту б расстаться с кошмаром,
что город стоит за моею спиной
и дышит на лес нефтяным перегаром!

20.08.1973


МЕХАНИЗМ

Вплела живые этажи
в прямой рисунок Пифагора
работа логики и лжи,
совместно вылизавших город.

Пробудит утро кутерьму
и двинет дымную завесу
за оттеснённую тесьму
на ладан дышащего леса.

Вдохнув и выдохнув наш прах,
пойдут толкаться стены зданий
в зашевелившихся кругах
часов, колёс и расписаний.

В сумятице шаров и призм,
в каком-нибудь случайном вспыхе
проглянет точный механизм
сквозь видимость неразберихи.

На миг запутав ритм шагов,
опять припустят без оглядки
вращающихся рычагов
живые сменные придатки.

Всё прежней ночью учтено:
кому любить, кому топиться,
кому с витрины красть вино,
кому попасть под нож убийцы.

А ночью — обморочность тел
и перевариванье корма,
пока наш завтрашний удел
всю ночь высчитывает город.

12.06.1973


ДАНАЯ

Я помню, как земля однажды
лежала, так же иссыхая,
как мучалась, любовной жаждой
изнеможённая, Даная.

Отказ от жалоб и истерик
грозил ей истощеньем соков,
и с берегом сближался берег
пересыхающих потоков.

И не наградой за моленья,
а исцелением и чудом
был дождь, упавший ей в колени,
как в раскалённую посуду.

Потом сгущался сумрак в роще,
по-женски нежен и доверчив;
из утолившей жажду почвы
всходил парной спокойный вечер.

07.07.1973


ПРИКОЛДОВАНИЕ ГРОЗЫ

Грозой, и горечью озона,
и ослеплением земли
грозит потеря горизонта
под тучей, выросшей вдали.

Без принужденья, полюбовно,
как будто уговор таков,
освобождают поле боя
лохмотья лишних облаков.

Недвижный воздух — монолит.
Но вдруг, как парус, пыль летит.

От обречённости зверея,
в золу задутого костра
с шарахающихся деревьев
обрушивается жара.

За прячущимися людьми
подъезды хлопают дверьми.

И лишь, одни на белом свете,
в пустынном сквере, вчетвером
кричат, шумят, шаманят дети
и приколдовывают гром.

02.06.1973


*   *   *

И вдруг восходит тишина,
как пар от мокрой почвы;
она была оттеснена
и громом опорочена,

дрожала где-нибудь в дупле
и зажимала уши,
пока дождю по всей земле
рукоплескали лужи.

Деревья счастливы вполне,
покачивают кронами
и так же рады тишине,
как радовались грому.

05.07.1973


И СНОВА ОСЕНЬ

Благословенна грусть
         сентябрьского дождя,
смывающего зной
         с изнеможённых сосен,
как будто долгий груз
         с ветвей снимает осень,
в зелёный мир земной
уборщицей входя.

Её устали ждать,
         её оклеветали
прабабкиной молвой
         о слякотной поре:
«Под серой пеленой
         оледенеют дали...
В лесу раскиснет гать...
          Утонет зверь в норе...»

Когда ж она пришла,
          мы осень не узнали.
Чего ещё желать
          в осеннюю страду,
как, завершив дела,
          спать до утра в саду,
под шум дождя лежать
          на сонном сеновале...

Её устали ждать.
Её оклеветали.

03.09.1973


*   *   *

Был день чудес. Был день причастья
к ознобу, бреду. Я исчез,
сбежал от всех, чтоб не ручаться
за первый снег. Был день чудес.

Он был ещё тогда, в апреле,
предсказан первым сквозняком.
Предвестья на меня смотрели
всё лето. Мир был незнаком.

В узор обыденных обличий
вплетались чуждые черты,
таясь под росчерками птичьей
неординарной суеты.

И вот однажды спозаранку
простор открылся белизной —
он вывернулся наизнанку
невыцветшею стороной,

чтоб каждый смог, себе на счастье,
уединясь в лесной глуши,
благое белое причастье
вобрать изнанкою души.

15.03.1973
 






МУЗЫКА МЕЖДУ ВЕСНОЙ И ВЕЧНОСТЬЮ




ПЕРВЫЙ ВАЛЬС

Закаты — как девушки: 
                   каждый ведь
чем-то отличен очень.
За каждым бы поухаживать,
с каждым дождаться ночи,
увидеть улыбку в награду
за скромный букетик 
                   радуг...
Они уж рады стараться —
привлечь 
        загорелой кожею.
Закаты 
        и губки красят,
с облачком очень схожие.

К вечеру воздух тише...
Скоблюсь у окна открытого:
а то закат, рассердившись,
спрячется 
          от небритого!

Вам не покажется 
                странным:
ходят 
     закаты 
           по ресторанам?!
Люди дивятся, 
            едва ль не в ужасе,
а мы — два вальса —
                давай
                 покружимся!
вихрем 
      радужным
в мире 
      радостном
и над хибарой,
где
нас повстречает
чашкою чая
старый-престарый
дед;
мимо 
    влюблённых,
тобою 
    пленённых,
вальс 
     унесёт 
           нас 
              вновь
в царство беспечности,
верности, 
         вечности,
в звёздную даль, 
               в высь, 
                      в ночь.

27.07.1962


*   *   *

Музыкальный младенец, подснежный ручей
репетирует долгую трель клавесинную,
он сегодня — артист, он Вивальди звончей,
зачинатель концертной программы в осиннике.

Что за музыка — странно, в программе не названо,
только звук очень ласковый, очень живой...
Снег, до чёрных седин запылившийся за зиму,
зачарованно слушает реквием свой.
06.04.1974


*   *   *

Из композиторского блокнота
упала нота,
сорвалась нота,
упала каплей
на крышу дома,
на крышу дома маленького гнома.
Он пробудился —
а ночь черна —
и удивился:
ужель весна?!

Вот из блокнота
другая нота,
упавши, звякнула обо что-то.
За нею — новые,
за трелью трель:
чем не капель?
чем не капель?
И люди думают:
ужель
апрель?

А утром круглое, будто нота
из композиторского блокнота,
восстало солнце,
сказало солнце:
«Я слышу, в зале звенит стаккато?..
Как музыкальна у вас весна-то!»

А композитор весну проспал.
Проспал, бедняга — он разве знал,
что разлетелась его соната,
за трелью трель, и... пришла весна.

18.05.1967


ВЕСЕННИЙ ВАЛЬС

Слышите, где-то
              пробует голос
                       робкая скрипка,
мелодию вальса, забытого за зиму,
пытается вспомнить она.
Нотной тетрадью, на первой странице
                      ветром раскрытой,
с первой грозою из тучи слетевшая наземь,
птичьими трелями нас удивляет весна.

Слышите, кто-то
                 пробует ноты,
                              веря-не-веря
влетающей в утренний город мелодии
и вторящим ей голосам.
Видите, как распахнулись повсюду
                              окна и двери.
Люди, сегодня вы станете на год моложе,
музыка вальса затем и нагрянула к вам.

В радостном вальсе,
                в солнечном вальсе
                          кружится город,
по светлому небу летящими шпилями
рисуя большие круги.
Услышав далёкие отзвуки вальса,
                          кружатся горы;
в море поплыли по кругу циклоны и штили...
Встаньте как надо — и начали с правой ноги.

Что натворила
             звонкая скрипка
                            музыкой зыбкой!
Планеты поверили плавной мелодии
и стали кружиться быстрей...
Милая, пусть никогда не исчезнет
                             эта улыбка:
с каждой весной становиться мы будем моложе,
в вальс выбегая из настежь раскрытых дверей.

21–22.06.1972


ВОСПОМИНАНЬЕ О БЕЛЫХ НОЧАХ

Когда седая полночь
мосты твои разводит,
и оседает воздух
на стынущий гранит, —
приотпускает Всадник
пудовые поводья,
и конь по скату камня
подковами гремит.

Когда сирень пылает,
садам не спится ночью, —
серебряная флейта,
к досаде постовых,
выводит над Невою,
в волнах рассеяв ноты,
мелодию старинных
весенних позывных.

И снова мне тревожно,
когда, далёкий очень,
манящий нежный отзвук
спадает с облаков,
и, наважденье детства,
я вижу белой ночи
в речной воде свеченье
и слышу дробь подков.

Твоей печатью, город,
навечно я отмечен,
зовётся Белой Ночью
заветный мой приют...
Недаром ленинградцы,
едва взглянув при встрече,
во всех концах России
друг друга узнают.

08.05.1967


*   *   *

Черновичок судьбы твоей,
нечаянности и заботы
прочёл вечерний соловей,
присочинил под утро ноты.

И ты подслушаешь его
напев загадочный украдкой,
и не поймёшь там ничего,
и жизнь останется загадкой.

11.05.1976


НА ФЛЕЙТЕ

Исполнен на флейте щекочущий полдень
                  Вивальди.
Налейте флейтисту! Адажио... Мольто...
                  Виваче...
Увольте!  В маэстро влюбляются молча,
                   иначе
на этой непрочной планете нет мочи
расслышать созвучие полдня и ночи
и звуками флейты его обозначить.

15.05.1973



МЕЛОДИЯ ГРИНА

Осколком льда легло в ладонь: «Ассоль»...
А сколько он
движеньем губ опробовал имён:
Изольда... Сольвейг... Золушка... Ассоль!..
И лишь на этот звук морская соль
и солнце — обметали губы,
вселенная заголубела глубью,
и шкипер взял старинную буссоль.
Ассоль — где Лисс...
Где листья мандрагоры...
Где к морю подступают горы.

Ассоль!
Не в сказке, а на самом деле
летело этой ночью соло
виолончели
с той стороны скитальца-океана...
Ты слышала — и как звучало странно:
Ассоль — и парус алый — и Ассоль...



                  Но
                  даль
       р а з о м к н у т а
                  тобой.
                  Смотри,
                  сейчас
      о т  г о р и з о н т а
                  оторвутся
                  полоски
                  рей...
  А имя                       «Грей»?
Оно:                  «Лети скорей!»
Оно: «Ассоль дыханием согрей,
а если опоздаешь  —  навсегда
останется  осколком  льда
                  Ассоль!..»

18.12.1972



ВДОХНОВЕНИЕ

Как не было давно,
        как в юности погасшей,
горит моё окно
        ночами в октябре.
Как бы вернулся вспять,
        себя от бури спасши,
и думаю опять
        о зле и о добре.

А во дворе — темно.
         Загадкам мирозданья,
как в детстве, суждено
         запутаться в уме.
Безмолвны, как века,
         таинственные зданья,
и лишь издалека
         звучит Шопен во тьме.

Как много лет назад,
         из этой непогоды
по-мартовски звенят,
         смеются стремена...
Но кто поверит мне,
         что, натянув поводья,
мелькнула вдруг в окне
         грядущая весна?

Я выбежал. Темно.
          Умолк рояль Шопена.
Горит моё окно.
          Безлюдно. Город спит.
Рождённая дождём,
          плывёт по лужам пена.
А под моим окном
на листьях — след копыт.

14.10.1971



СКАЗКА ОСЕННЕГО ГОРОДА

Лужи замёрзли и стали хрустальными;
полночь лежит за окошком устало;
и слышится девушке сказка под музыку
ветра, гудящего в улице узкой.

Муза модерна, барокко и готики
грустно играет гавот на фаготе
и Золушку в бальном заплатанном платьице
манит мечтать, танцевать и влюбляться.

Снова пригрезились осенью Золушке
зала, паркет, парики и камзолы.
Сады в полумасках из жёлтого золота
слушают молча осеннее соло...

В полночь забыть королевские принципы
снова захочется юному принцу,
сверкание туфельки этой хрустальной
искать по аллеям, пока не растаяла.

04.10.1972



МУЗЫКА

От свиста птиц и грохотанья гор
рождались в горле горькие рулады.
Слагал и слал богам суровый хор
таинственную музыку Эллады.

Гудел органным голосом собор.
Звенели в замках знойные баллады.
Непальским бубнам поднебесных гор
до Будды достучаться тоже надо...

Но не было мелодии и нет,
преодолевшей ближний круг планет
усильем человеческого духа...

...А может, я не прав, и всякий звук,
рождённый резью счастья или мук,
доходит до божественного слуха.

22.04, 14–15.05.1972, 31.03.2003



ПОСЛУШАЙТЕ ЧАКОНУ БАХА


Вас не казнили. Вы живёте.
А я, с кроваво сжатым ртом,
шесть лет лежал на эшафоте
под занесённым топором.

Но в ожидании удара
любой из тех предсмертных дней
я превращал в прощальный дар вам:
да будет ваша жизнь ясней.

Вы невнимательно прочтёте...
Но вам привидится потом
мой силуэт на эшафоте
под занесённым топором.

Для исцеления от страха,
для возвращения огня
послушайте Чакону Баха,
когда-то спасшую меня.

Вы в ней найдёте — в каждой ноте —
пророческий рассказ о том,
что я узнал на эшафоте
под занесённым топором;

за годы зла и разрушенья
привыкший к пасмурным словам
мой стих, предвестник воскрешенья,
чуть-чуть понятней станет вам.

30.04, 21.11.1972


ОДА РОЯЛЮ

Рояля бояться надо б:
он — дикий твой господин.
Как ночь, восходит соната
из мрачных его глубин.

Раскрыт его зев, как жерло,
и яростно, день за днём
он жертвы требует, жертвы
от каждого, кто при нём.

Отродье средневековья
звереет от тишины —
и звякнут в струне оковы,
и жалобы сожжены.

Наркотик, исчадье ада!
И как это — не пойму,
когда ничего не надо,
но лишь угодить ему?!

Он дал и лучшим не много,
про щедрость не говори;
а тех, кто осилил бога,
всего на земле два-три...

Молить и молить надо:
вдруг — сжалится господин.
Как солнце, взойдёт соната
из вечных его глубин.

А где-то кого-то любят...
А где-то встречают смерть...
И в зале косматый Людвиг
в кулак зажимает смерч.

Боль — прочь! Распахнуть окно бы
(весна — не совсем обман),
скрутить свою боль, как ноты,
и сунуть её в карман,

продать за бесценок, чтобы
наесться, напиться всласть,
в корчме за пузатым штофом
гудеть, проклиная власть.

А там, где рояль дымится,
вползая в паркетный ад,
зарядами динамита
сонаты его лежат.

Как он хохотал — до колик! —
минируя злой стан, —
стареющий алкоголик,
лазутчик и диверсант,

посланник нашего века
и неизвестно чьих!..
На воспалённые веки
в ночи — свет свечи.

Глухого прикосновеньем
не тронь! — звон струн...
На лбу набухают вены.
Нейдёт сон. — Труд.

...А где-то в зале ночной
рояль нем. Труп.
Беспомощен, как щенок.
Тиран?!  Нет... Друг.

Терзают его, как нищенку,
щипки тьмы рук,
пока в суете не сыщется
великих минут круг.

Аплодисменты?.. Ладно.
А ночью — меж нот — в твой сон:
«Ещё бы смелей надо!» —
устало вздохнёт он.

17.11.1966


*   *   *

Играют Моцарта. Играют осторожно,
как бы несут фарфоровый сосуд.
В партере шепчутся, что ноши нет дороже,
что будет горе, если разобьют.

А у несущего глаза потусторонни.
Сейчас он забывает навсегда,
как электричками измучены перроны,
когда спешат паломники сюда,

на поклонение фарфоровым аккордам,
чтоб в эту вазу, в синеву сонат
вложить и влажный звук, рождённый детским горлом,
и плач подруг, молящихся за нас...

Звенящей нежностью они заполнят вазу —
и в зал войдут, займут за рядом ряд...
Сидят, причастные к высокому экстазу,
и, слушая себя: «О, Моцарт!» — говорят.

04.11.1973



СКРИПКА
Гидону Кремеру

Дождь не идёт,
       снег не идёт,
            кто-то удачи уже не найдёт,
кто-то уходит в бездонную улицу,
       плечи сутулятся,
            небо сутулится...

День не идёт,
       ночь не идёт,
            кто-то кого-то забыл и не ждёт —
как же иначе-то?
        как же иначе? —
            только не думая, только не плача...

Кто не придёт? —
       а никто не придёт,
             вечер безлюдным концертом пройдёт,
ветер над гулкими голыми крышами
       кружит афиши
             выше и выше...

Капелькой нотной
       стынет окно,
            льдом фиолетовым окаймлено,
нота протяжная звука холодного
       не из мелодии,
            не для мелодии...

Что-то мелькнуло в разбитом окне.
Канатоходцем по тонкой струне
       кто-то к противоположной стене,
            кто-то слепой, кто-то во сне
тянется, тянется...
       Это ко мне!
            Кто-то ко мне!
Тенью войдёт, улыбнётся, останется!..

Если, в глаза мои устремлена,
        выдержит пытку, не лопнет струна, —
            солнечной нитью
сможет на землю спуститься Она...
        О, извините,
             скрипка больна!
Благодари её,
       боготвори её:
             «А-аве Мари-ия...»

16.10.1969


СТАРЫЙ ГОРОДСКОЙ РОМАНС

Пока не снесли мы заборов,
пока в нас живут палачи,
покатые плечи соборов
покачиваются в ночи.

Венчальные свечи прозрачны,
вначале они высоки...
Всё чаще глядите вы мрачно,
в печали сжимая виски.

Невесткой назвали невесту,
невесть уж какая беда,
не вместе с любимым, не вместе
не веселы высь и вода.

Видали вы разные виды,
вы таяли, как синева...
В Италии взором невинным
вы дали бы Данте слова.

Свиваются плети заборов,
сбываются тяжкие сны,
сливаются плечи соборов
с лиловым плащом тишины.

17.09.1977


ГЛУХОТА

По всей Европе смех великий!
По всем дворцам ползёт, как дым,
оскал усмешки многоликой
за анекдотиком одним.

Тапёр хихикает бесстыдно,
сим анекдотцем распалясь;
смеётся вежливый Россини,
да так, что слёзы бьют из глаз;

и принц хватается за брюхо,
переводя от смеха дух;
и папу римского, по слухам,
развеселил залётный слух.

Такое — выдумаешь разве?
— Маэстро пьёт!  Маэстро плох!
Бетховен в старческом маразме:
«Моей рукою водит Бог!»

...И, после ссоры многолетней
решив приятеля простить,
аристократ великолепный
больного едет навестить,

заране навостряет ухо
и на лицо кладёт печаль —
в надежде к этим модным слухам
добавить свежую деталь.

Бетховен в самом деле болен,
и неухожен, и небрит.
Сквозящей бедностью наполнен
его забывший женщин быт.

Кровать, не прибранная с ночи.
Часы ненужные стоят...
И всюду — ноты, ноты, ноты
нераскупаемых сонат.

...Прервав беседу неуклюжую,
в ту ж разговорную тетрадь
Бетховен пишет: «Сядь и слушай!
Я буду для тебя играть!»

Несчастный шут!  Чем не потеха:
мечтая выразить печаль,
в каморке дребезжало эхо,
скрипела ржавая педаль.

Все струны — кто во что горазды,
как по пиле гвоздями бьют.
Гость в ужасе: «Скажите, разве
настройщик не бывает тут?!»

Не слышит... Ничего не слышит!
А как в глазах сияет дух!
И понял гость, что он здесь — лишний,
что он, а не Бетховен, глух;

что эти жуткие сонаты,
играющиеся при нём,
уйдут куда-то... в век двадцатый? —
нерасшифрованным письмом;

глуха эпоха, в лёд закованная,
не слышащая этих нот,
ограбленная на Бетховена
законодателями мод.

...И гость — бежал. И вслед бегущему,
шатая здания кругом,
из ослепительного будущего
бетховенский врывался гром.

23.11.1970


ДИПЛОМНЫЙ КОНЦЕРТ

Вам, засаленной
           славой согретым,
официально
           авторитетным;
вам, полусонным,
хилым, приличным;
вам, занесённым
пылью привычек,
распявшим Бетховена по хрестоматиям —
нате!
Дух Бетховена бродит,
буйн.
Против законов природы —
бунт!
Против оплёванных
         и избитых
самовлюблённых
        законов быта.
Против старых,
              резонных, 
                      узких,
сонных, усталых
                 законов музыки.
Рушится школьной классики грусть —
пусть!
Хватит гордиться!  Традиций груз —
пуст.
Бунт ежедневный —
                в бешеном ритме.
Кружится гнев наш.
Это ж горим мы!
                Это
                стаккато —
                света
                раскаты!
                в полёте
                осколков
                мелодий!
Ишь, как колко!
                И бьёт — в цель!..
Мальчишка
         Прокофьев
                 даёт концерт.
Залиты лысины
                месивом глаз.
В зале — комиссия.
                Спесь.  Власть.
А он — безвестный,
                студентик, шваль, —
за бездной бездну,
                кипенье, шквал
так необузданно,
                так нахально
обрушил на грузную
                патриархальность!
Редкостный вечер!
                Ливень планет!..
Вы так доверчиво
                шли на концерт.
Мол, Прокофьев —
                до Брамса дорос?..
А он вас — кровью
                багровых гроз!
Не вашего ль гнева
                рояль искал,
обломки неба
                швыряя в зал?!
И не над вами ли
                хохот плыл,
вздув из развалин
                эпохи 
                     пыль? —
словно, незримо
                швырнувши вас ниц,
смеялся небритый
                проснувшийся сфинкс!..
Что там — диплом?
                Не в бумаги рядиться нам!
Вот так 
            стеклом
                бьются традиции!
Где же гарантии
            вашего 
                 завтра?
Эй, не пораньтесь,
                 экзаменаторы!
Страшен для вас
                 уже тем, что юн,
страстный, вихрастый
                 весенний бунт.
Богу кадите!
                 Бейте набат!
Сколько хотите
                 зовите назад!..
Сим — единственный
                 есть у нас
символ истины —
                 диссонанс!

10.09.1963


ПАССАКАЛИЯ

Вчера Пассакалию слушал я.
Но как-то звучала странно,
взвывала вьюгой небытия
морозная жуть органа.

Вдруг свет погас. Лишь луна в окне.
Но музыка всё гудела,
совсем как жемчуг в сухом вине
моё растворяя тело.

Вот — вижу кости... Да ну, пустяк,
сейчас не об этом надо!..
Ещё я успел увидеть, как
луна развалилась надвое.

Привычно подумав: «Какой сюжет!..» —
я вдруг провалился в бездну,
свалился в белый нездешний свет
и понял:  сейчас исчезну.

И в самом деле:  ни рук, ни ног.
Утрачен или прозрачен?
Однако вижу:  скулит щенок —
тот самый, из притчи мрачной.

А значит, всё это — здесь, во мне! —
сиянье и кольца страха,
а там — на нездешней Земле, вовне —
сижу и слушаю Баха

и даже не знаю, в какой попал
раздвой, разделивший душу:
одна половина — летит в провал,
другая — сидит и слушает.

Сиди и слушай!  Держи канат —
уж как бы не я, но брат мой,
чтоб, если можно будет назад,
чтоб смог доползти обратно!

Здесь как бы степь... Но и неба — нет,
и всё пространство разомкнуто,
страшнее, чем странный стерильный свет,
отсутствие горизонта.

Безлюдно было лишь первый миг.
Потом проступили тени.
Вот рядом со мной человек возник,
потом — второй, в отдалении.

А вот и третий — шагнул, упал.
Четвёртый качнулся рядом...
Я оглянулся — а там толпа!
Моргнул — уже мириады!..

Теперь уж будто замощена
вся степь:  булыжники — головы.
Когда б не скулил щенок, — тишина,
все будто совсем без голоса.

Как будто вморожены в глыбы льда...
Но это только вначале.
Уж кое-кто стал туда-сюда
глядеть, пожимать плечами.

Вдруг общий вздох — и увидел я
вполнеба сгущенье света,
потом явленье из небытия
прозрачного силуэта.

 «Опять это сон про Страшный Суд!» —
подумал я и ошибся.
Пред нами, впервые являя Суть,
открылась Дорога Жизни.

Она срывалась куда-то вниз,
она подпирала Небо,
и мне захотелось — то вниз, то ввысь,
как в детстве хотелось хлеба.

В одну свела мириады троп —
все наши пути и путы,
они свивались в гигантский строп
небесного парашюта.

И зримы стали, кто что избрал,
в толпе миллиардоглавой
все наши судьбы:  кому в провал,
кому — к палачу за славой.

Но видим:  можно переступить,
расстаться с привычной тенью,
шагнуть на совсем другую нить —
на то и дано виденье.

Одна или, может, сто минут,
способен решить — решайся,
но только сегодня, но только тут,
иного не будет шанса.

Все мнутся. Кажется, я б шагнул,
вот выберу... Их так много...
Но гулом — густой мелодичный гул! —
пугала меня Дорога.

Она дымилась. Тяжёлый пар
туманом стекал на толпы,
и в небе возникший багровый шар
был виден совсем недолго.

В глазах запульсировал красный свет.
Потом послышался ропот
толпы в тумане... Пожалуй, нет,
скорее — органный рокот.

Чужие жителям всей Земли,
вдали от любви и муки,
по нашим душам куда-то шли
тяжёлой поступью звуки.

Они окунались то в день, то в ночь,
как будто что-то искали...
И постепенно сложились вновь
в знакомую Пассакалию.

22.11.2001–04.05.2003



ПОСЛЕДНИЙ ВАЛЬС

Тучный, грузный император,
грозный император туч
мрак и ночь ведёт обратно,
обрубив последний луч.

Нарастающая круча
наплывающей тюрьмы,
шевелящаяся куча
разноцветной белой тьмы.

С городского небоскрёба
мы любуемся, дивясь,
как подобие сугроба
надвигается на нас.

Вдруг внизу газеты вздуло,
пыль бульвар заволокла.
Вдохновилось дальним гулом
дребезжание стекла.

Мы отпрянули со смехом.
Мы любители потех...
И на нас свалился эхом
неживой небесный смех.

И когда сверкнула темень,
брызнув молнией из ламп,
наши скорченные тени
разметало по углам.

Мрак и вспых. Шипенье шквала.
Грохот горней пустоты,
да секундные обвалы
глухоты и слепоты.

Силуэт кого-то в чёрном
в гуще ливня пронесло.
Тихо, как хлопок попкорна,
лопнув, выпало стекло.

Шторм шагнул, взметая шторы,
с подоконника на стол,
жутким жестом дирижёра
жертвы музыке нашёл.

Нас, обнявшихся до хруста,
как бы слившихся в одно,
вальсом возле мёртвой люстры
покружило — и в окно.

И теперь — не пойму,
мы летим и летим
то ли в грешную тьму,
то ли в радужный дым,
то ли в день, то ли в ночь,
навсегда в никуда,
и проносятся прочь
города, города.

22.10.1998







КОКТЕБЕЛЬ










 ПРИБЛИЖЕНИЕ МОРЯ 
 Незнакомый, за горизонтами 
 поднимается горизонт, 
 в чаши чёрные, бирюзовые 
 он разомкнут и разнесён.  

 Чаши, впадины горной линии, 
 наливаются до краёв... 
 Цвета моря ликёр налили в них: 
 не печалься, и будь здоров. 

Мир меняется, мы не видим как,
мы простыли в иной стране,
и не верится, что не выдумка —
море, выросшее в окне.

Над холмами сомкнулась линия,
отпластавшая от небес
нечто бархатное и синее,
как зелёный весенний лес.

У соседки прозрачны плечики,
всплески света сквозь них видны,
наш автобус плывёт и плещется
в жарком солнце цветной страны.


 *   *   * 
Игрушечные горы Крыма 
и море явно не всерьёз, 
как будто толстым слоем грима 
береговой утёс оброс,  

как будто по ночам незримо 
волна, обрыв и кипарис
кого-то из артистов Крыма
подготовляют бенефис.

Декорум красочен и целен:
вначале штиль, потом волна,
потом, как занавес на сцену,
скрывает море пелена...

И на вершине Карадага
туман? — да нет, сказал бы я:
неосязаемого флага
нервущаяся кисея.

 ЗЕЛЕНООКАЯ ВОДА 

Мне говорили, ты прекрасна, 
и величава, и вольна, 
и доверять тебе опасно,
когда бурлит твоя волна.

Я не почувствовал величья,
зеленоокая вода:
девичьи нежное обличье
с румянцем лёгкого стыда.

Твой возраст никому не ведом,
и хоть сейчас не прекословь,
что ты из вечно юных ведьм,
продавших душу за любовь.

И млеет Крым, не зная сладу
со слабостью к тебе, — пока
лепечешь, как Шехерезада
у изголовья старика.

Он вечно терпит пораженье,
и даже гнев твой никогда
не вызывает раздраженья,
зеленоокая вода.

И сказка страстная — бесстыдна,
а ласка скромная — нежна;
как видно,
юная жена,
тебе нисколько не обидно,
что старику служить должна.

 КОКТЕБЕЛЬСКАЯ БУХТА 

Багрова, страшна, огромна, реликтовая луна — 
чудовище, а не чудо — светящимся слизняком 
повисла на брюхе неба;  взлетающая волна 
вот-вот её вновь ошпарит клокочущим кипятком.

Луна, будто чрево ада, раздута сырым огнём,
и водоросли столетий свисают с её телес...
А за моей спиною последним живым окном
посёлок мигнул — и сгинул.  Закуклился и — исчез:

свернулся, как пыльный коврик, свалился за горизонт,
курортники в этом свёртке, ужарившись за день, спят.
И только наутро кто-то в нём дырочку прогрызёт,
чтоб радостный рой приезжих смог высыпаться назад.

Чужое Чёрное море натужно, как землекоп,
швыряет чёрную гальку на берег чёрных камней,
неясно блестит лопата, сверкает вспотевший лоб,
сырые тяжкие вздохи подкатываются ко мне.

И я, как любой, впервые вошедший в морскую ночь,
забыл миллионолетья, лепившие облик мой,
прапамять разумных предков отказывается помочь,
и волн материнский голос зовёт меня вглубь — домой.

Бесформенный грузный ящер, больной такой же тоской,
лакает живую воду, проползши к ней сквозь меня,
и в нас вливается древность глотками воды морской,
солёной вселенской силой солёную кровь пьяня.

По мокрой холодной гальке я вышел из тёплых волн;
к луне, поднявшейся выше, вернулся привычный вид;
с лица отряхаю воду — и снова меня в полон
берёт моя современность, над дурью моей язвит.

Зажглись огоньки причала, швартуется теплоход...
Но рядом, над побережьем, светящийся дом плывёт,
я вижу в окне:  Волошин дымящийся кофе пьёт,
ему Мандельштам читает написанное вот-вот:

«Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочёл до середины...»


 НА ПЛЯЖЕ 

Море встало вертикально,
и летят лавины волн,
чтоб удар о берег скальный
оправдал такой наклон.

Как пузатая обуза,
здесь ненужная вдвойне,
изумлённая медуза
изгибается в волне.

Злой мальчишка с чубом рыжим,
с плавательным пузырём —
всем медузам, крабам, рыбам
учинить решил погром.

И дебелая мамаша,
забежавши на причал,
полотенцем сыну машет,
чтоб башку не потерял.

А потом ложится навзничь,
как садистам-палачам,
подставляя лик несчастный
обжигающим лучам.

Возвратившийся мальчишка
подготовил ей удар:
хочет в горы, ищет вышку
и желает на базар.

А с мамашей дело туго:
прописали ей врачи
золотое солнце юга,
драгоценные лучи.

Дело пляжное святое,
арифметика не врёт:
каждый луч копейку стоит,
и заплачено вперёд!

Но сынок ей солнце застит.
Поднимается она
и, кляня своё несчастье,
воздаёт ему сполна.

Чтоб ей пусто с этим морем!
Целый час пацан ревёт,
на мамашу злобно смотрит,
на дымящийся живот.

Жарит солнечное пекло.
смутно шаркает прибой... 
Остаётся горстка пепла 
и купальник голубой.

Ай, финал какой печальный...
Я хотел ведь не о том:
я о море вертикальном
да о солнце золотом...


 СКЕЛЕТ ВУЛКАНА 

Где жизнь и смерть — в одном кругу, 
где гном сильнее великана — 
лежит на чёрном берегу 
скелет погибшего вулкана.  

Пыланье в пыль перемолоть,
когда пылающий повергнут —
легко сказать!..  Литая плоть
веками стелется по ветру.

«Дела давно минувших дней...»
Мы только видим, как недобро
из мёртвой россыпи камней
торчат чудовищные рёбра.

Обворожающе страшны
зубцы безумных вертикалей.
Они средь мёртвой тишины
шуршащей кровью истекали.

Почти полвечности прошло,
но и сейчас в ущельях чёрных,
в ночи вздыхая тяжело,
сползает к морю жуткий шорох.

Всегда работа есть волнам
у побережья скал багровых:
придать скатившимся камням
и вправду форму капель крови.


 ОТТУДА, СВЕРХУ 
1
 По рыжей плеши Карадага 
 змеится горная тропа: 
 давай карабкайся, бродяга, 
 по круче нового горба!  

 Оттуда, сверху, видно море, 
 так нежно светится оно 
 за узкой белой бахромою,
как будто дно обнажено.

Оно зелёным разноцветьем
напоминает малахит,
но чтоб к угрюмым краскам этим
огонь рассвета был подлит.

Оно нежней девичьей кожи,
оно лукавей женской лжи.
И лишь немного не похоже
на зыбь зелёной юной ржи.

Перо сравнений не находит.
Листает ветер мой блокнот...
...И крохотулька-пароходик
знакомой родинкой плывёт.

2

А если вдруг взгляну направо,
преодолев гипноз воды,
увижу семь рядов неправды
и замок Синей Бороды.

Я не шучу. Судите сами:
до горизонта в семь рядов
семь горных гряд стоят пластами,
как силуэты городов.

Средневековых замков стены
венчают каждый горный вал,
но переходят постепенно
в кривые гребни синих скал.

Они — чем дальше, тем светлее —
изображают синий спектр,
как будто вижу на земле я
разлом семи небесных сфер.

Для знатока неоспоримо,
что вид нездешен, вид не наш:
топорщится на кромке Крыма
японский шёлковый пейзаж.

Нет!  Это просто древний праздник,
священный горный хоровод,
и краснощёкий гном-проказник
под флейту семь кругов ведёт.

...Одна гора глядит надменно,
привыкши к царскому венцу:
обсерваторские антенны
и в самом деле ей к лицу.

Она знакома с мудрецами:
читают ей по вечерам
листы — с такими же зубцами,
как эти горы, — диаграмм.



УЧЕНИК ЧАРОДЕЯ

На восток разбежались холмы как холмы, 
и маячат на западе горы как горы... 
Здесь — картины космических фантасмагорий, 
заповедную жуть обнаружили мы.  

Это чудо создал ученик чародея — 
детским, полубессмысленным, наглым резцом. 
Сочный мир сновидений он брал образцом,
зрелой точностью формы совсем не владея.

Он земные пласты отрывал от корней —
скалы рушились ввысь и мгновенно твердели,
и на их напряжённо изогнутом теле
рдели редкие капли прозрачных камней.

Он не вызубрил вечных законов природы,
горизонт позабыл и избрал вертикаль,
из наивнейшей сказки невиннейший враль
пересказывал сизые гребни и своды.

Он ломал и творил, и крушил, и творил,
и когда чувство меры ему изменяло,
над безумной землёй раскалённые скалы,
как огромные птицы, взмывали без крыл.

Уж не наши ли детские игры виною? —
почему-то мы здесь, где он горы кромсал,
замираем на кромках истерзанных скал,
оглушённые нынешней тишиною.


 *   *   * 
Волна была нетороплива, 
приподнималась тяжело,
пока в зелёный блеск залива
её судьбой не занесло.

Внезапно путы мелководья,
дрожа, почуяла волна, —
вот так хватают за поводья
вдруг пойманного скакуна, —

с прощальным рёвом бессловесным
предсмертно встала на дыбы,
чтоб всем своим огромным весом
упасть на каменные лбы.

Бессильно брызги осыпают
валы недвижных валунов...
Но всё же берег отступает,
ошеломляемый волной.

...Глубок, спокоен и размерен
ход жизни.  И далёк вопрос:
хоть за секунду перед смертью
смогу ль подняться в полный рост?


 *   *   * 
Купаться в море запрещено, 
купаться в море запрещено,
купаться в море запрещено, 
когда начинает оно 
                  петь.

Становится холодно и темно, 
и стаи рыб уходят на дно, 
и море собою опьянено,  
когда начинает оно 
                  петь.

 И плещется древних поэм вино,
не волны, а древних поэм вино,
не море, а древних поэм вино,
когда начинает оно 
                  петь.


 Не всем эти песни понять дано, 
 значенье грохочущих слов черно... 
 Купаться в море запрещено,  
 когда начинает оно 
                   петь.

 *   *   * 
Здесь Крым похож на черновик
             стихотворения о Крыме —
его писал вычёркиватель строк.
Он мучить память не привык,
             он захотел:  да будет зримо
любое слово, сказанное впрок.

Здесь Крым, как буквы, взгромождён,
             тысячекратно перечёркнут —
его писал обкатывавший мысль.
Здесь видно, из чего рождён
             шедевр. И словно росчерк чёрный,
последний штрих, — вонзился в море мыс.


 ДВЕ СТРАНИЦЫ 

Равнина моря, камня вертикаль, 
вы — две страницы приоткрытой книги, 
где вписаны экстазы всех религий
и всех наук крылатая печаль.

Нам не дано листать страницы, жаль,
доступен только этот текст двуликий:
волна, в слова сливающая блики,
и скальный пласт, похожий на скрижаль.

Так мало!  Мы упали б на колени,
над вечной Книгой — текстом Мудреца —
учили б сокровенные уроки!

Так мало!..  Но из тысяч поколений
хотя бы эти, видимые, строки
кто разобрал, кто понял — до конца?


 *   *   * 
Когда ещё История листала 
своей поэмы первые страницы, 
гомеровская Греция взлетала
в свою зарю, как розовая птица,
и юным грекам начинали сниться
чужих морей опаловые скалы,
роняющие гроздьями кристаллы —
бери что хочешь, только наклониться, —

мальчишки снарядили корабли,
и наугад прошли по трём морям,
и на краю неведомой земли
гирлянды скал приснившихся нашли,
и Посейдону посвятили храм,
где жертвы приносили по утрам,
а днём их лодки таяли вдали —
искать места грядущим городам.

Преображая новые владенья,
они тесали белые каменья
и мостовые в мрамор одевали,
и не было преград для вдохновенья...
А чтобы очаги не остывали,
дикарок из кочевий воровали,
учили их любви, игре и пенью
и имена заморские давали.

Прошли века и новые века.
Распались камни храмов городских,
и море в гальку раскатало их,
а позже — в пляжи белого песка.
Прошли века и новые века...
Опять слышны удары молотка,
по-византийски — пышнорифмый стих,
по-флорентийски — речь мастеровых.

На крепостной стене кирпичной кладки
раскрыли рты голодные мортиры.
Под ними на распластанной палатке
цыганочки залатывают дыры,
и городских мадонн, на сласти падких,
манит базар возами фруктов сладких,
и пьют вино видавшие полмира
матросы, коки, юнги, канониры...

Прошли века... И бухты вновь пусты.
Последним знаком чуждой красоты
тускнеют генуэзские кресты.
Щебёнкой бывших стен засыпан ров.
Над кирпичом топорщатся кусты.
Лишь изредка, насмешлив и суров,
крымчак-татарин спустится с холмов
взглянуть на прах умерших городов.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Да что со мною?!  Как со дна ущелья,
на солнечном луче, меня нашедшем,
вытаскиваю собственную душу
из глубины внезапного гипноза,
во времени, пространстве и в рассудке
вновь нахожу свои координаты,
и ледяная дрожь прикосновенья
к истерзанной Истории — стихает.

Из памяти вытискивая всех,
размолотых лавинами столетий,
но вдруг привставших на минуту-две
и оглушивших смесью языков, —
я постепенно прихожу в себя
и вижу солнце. Небо. Море. Пляж.
И на ладони — черепки кувшина.

Они — как лёд, кирпично-ржавый лёд,
по уголкам обтаявший и мокрый.
Они тепла и солнца не хотят,
отвыкли от ладоней человеческих
на дне морском.

А их спасители,
продрогшие аквалангисты...
       ...один из них растирает
       сведённую судорогой ногу,
       я видел, как он звал на помощь,
       за ним приплыли,
       но тяжеленную сетку с древними обломками
       кувшинов и амфор
       он вытащил на берег сам.

 Продрогшие аквалангисты 
 любовно сортируют черепки, 
 и курят, и лениво-добродушно 
 зевакам и детишкам разъясняют, 
 что черепкам тринадцать сотен лет,
а может больше, что на дне морском
останки затонувшего селенья
и свалка близ гончарной мастерской.

А море, изумительное море,
похожее на добрую собаку,
в глаза глядит и нежно, осторожно
к моим ногам укладывает волны:
       «Простите!..»

       Берег — чёрная галька вперемешку с белой —
       мраморные спелые ягоды Истории.
       На скалах местами заметны тени
       исчезнувших храмов.
       Акварельная мудрость Коктебельской бухты
       выпестована волошинской кистью:
       солнце и философия.
       ...А это зачем?
       Какой-то бездарь с мольбертом
       воспроизводит мыс Скорпион —
       между водой и небом.
       Когда он писал мыс, было пасмурно.
       Сейчас пишет море — солнечно.
       Что видит, то и рисует,
       и картина не получается.
       Мыс Скорпион провалился сквозь холст
       в полутьму.

Мне повезло.
Мне подарили пару черепков.
Я в город увезу их:  пусть они
вновь привыкают к нашим голосам,
и пусть запоминают...


 КУПАНЬЕ В ЗВЕЗДАХ

Поэма

Запомни гроздья виноградные
        огромных матовых созвездий,
коснись прощальным нежным пальчиком
       слепяще ярких бубенцов.
В ночи цыганка-ночь развесила
       заветный свой наряд невесты,
в тебе тревожно воплощается
        её дикарское лицо.

Ты, запрокидывая голову,
        глядишь на милые звоночки,
на осязаемые искорки
        приблизившихся дальних солнц,
и телом, в их лучах светлеющим,
        сливаешься с колдуньей-ночью,
чтоб я бесовским вашим таинством
       стал от былого исцелён.

Вдали хрустят шаги ленивые,
       и вспыхивает сигарета,
но ты сказала: «Мы невидимы», —
       и все исчезли, кроме нас.
Одежду складываем бережно
       на камень, звёздами согретый,
и морю жалуемся мысленно,
       что мы пришли в последний раз.

Полосками незагоревшими
      ты странно светишься во мраке,
и на тебя похожи полосы
      двойного Млечного Пути...
В ночных музеях так же движется
       аттический оживший мрамор,
знакомые ладони скульптора
        мечтая заново найти.

Далёкий хриплый визг транзистора
      царапнул уши и растаял...
Пронёсся свист плаща русланова
      и черноморьей бороды...
В ночное море окунувшихся,
      нас окружает, нарастая,
молочно-белое свечение
      встревоженной морской воды.

«Купанье в звёздах!» — ты шепнула мне,
      и мы плывём по мирозданью,
движеньем рук рождая россыпи
      микроскопических светил.

Творцами стали мы — и плещемся
       в неизмеримых расстояньях, 
и описать, как плечи светятся
       в живых созвездиях, — нет сил.  

Ныряйте в ночь, миры секундные,
        вихрясь воронками галактик,
впадайте в ужас перед вечностью,
        молитесь маленьким богам.
За миг до тьмы вы успеваете
        познать блаженства и проклятья,
построить лабиринты памяти,
        пройти по дантовым кругам.

В науке о морском свечении
       пускай написано иначе...
Но в поэтической наивности —
       неведомый науке смысл,
и тропку над непостижимостью
       наивный образ обозначит,
когда путей не видит логика,
       когда отказывает мысль.

И мы связуем знаком равенства
       звезду и искорку-амёбу,
сдирая с глаз коросту косности
        и бельма точных величин:
необходимо зренье детское
        и злой озноб незнанья, чтобы
пленивший душу Лик единственный
        найти под тысячей личин.

И мы пускай не помним имени
        и обзываем как придётся:
когда не Богом, так Материей,
        коль не Любовью, так Судьбой, —
но нам постыдно прозябание
        на дне вселенского колодца,
и крылья гневные Поэзии
        мы раскрываем над собой.

Тогда горят предохранители
        на главном пульте мирозданья,
смещаются масштабы времени
        и сочетания пространств,
и мы, простое человечество,
        плечами в Млечный Путь врастаем,
и звёзды слушают, завидуя,
        про жизнь, про музыку и страсть.

Мы плещемся в молочной полночи.
      С ладоней в море льётся пламя...
Три времени, три тяжких жёрнова
      в пыль перемалывают ночь:
стремительный — в секундных искорках;
      почти недвижный — там, над нами;
а средний — наш, вот-вот подкатится,
      найдёт нас и угонит прочь.

Ну что ж!  Мы благодарны времени
      за это долгое мгновенье.
Ты Афродитой новорожденной
      выходишь из морской воды.
Так незнакомо и так ласково
      сухих камней прикосновенье!
Так непривычно пахнут с берега
      неразличимые сады!

И каждый шаг твой — шаг русалочий,
        безмолвный вскрик любви и боли,
и рядом — я, морское чудище,
        твой спутник на тропе земной.
Роднит нас кровью называемый
       раствор морской всемирной соли,
благословляет море Чёрное,
       всплеснув прощальною волной.

Нам чуждой речи звуки чудятся,
       шершавый воздух нас окутал,
мелькают огоньки вдоль берега,
       хрустят шаги... Смотри, смотри,
как звёзды мчатся в высь и в стороны!
       Стремглав растёт воздушный купол,
чтоб не стесняло нам дыхания,
        просторно стало б нам внутри.

Как странно заново осваивать
        дыханье, взгляды, землю, воздух...
Да, ты права, отмылась дочиста
        душа от прежней шелухи.
Так что цыганка-ночь пророчила?
        Что будет нам купанье в звёздах...
Что будут новые безумия...
        Что будут новые стихи...


 КАРАДАГ 

Прости мне, Крым!  «Игрушечные горы», —
я говорил при виде крутизны,
твои ущелья были мне тесны,
и слёзы не подкатывали к горлу.

Дымилось море, загибалось вниз
и с небом демонстрировало сходство,
а я с беспечным чувством превосходства
взбирался на очередной карниз.

И возносились синие Саяны
в ревниво-резкой памяти моей,
в глухой дали от всех земных морей
нездешним белым солнцем осиянны.

Их силуэты плыли над тобой,
горбатый Крым, слепяще совершенны;
когда-то я увидел с их вершины
извивы троп, зовущихся судьбой.

Саяны снисходительно всесильны,
не покоряясь, сами покорят,
потом всегда над памятью парят
весельем снега и весенних ливней.

Я думал здесь похожее найти
и в памяти такой же образ высечь...
Но обнаружил тысячами тысяч
исхоженные лёгкие пути.

Прости мне, Крым!  Вначале я не понял
домашней тайной нежности твоей.
Ты всех нас принимаешь за детей
и ласково качаешь на ладони.

Баюкаешь на блещущих волнах.
Прощаешь озорство. И для острастки
бормочешь нам немыслимые сказки
и воскрешаешь дивный детский страх.

И снова с солнцем рады мы проснуться,
и снова запах жизни незнаком,
и снова нас, как в детстве, языком
к камням и травам тянет прикоснуться.

Теперь, уехав, я издалека
благодарю игрушечные горы,
что в нервном пульсе бытового вздора
впервые в жизни кровь моя легка.
 
 *   *   * 
Коктебель!  Я тебе не воздал ещё должного. 
Всё объемней вдали проявляешься ты, 
тёмный слепок усталой ладони художника, 
зачерпнувшего пригоршню свежей воды.  

Наркотической сушащей тягой остался ты,
в книге жизни на память загнув уголок...
Коктебельская бухта!  В минуту усталости
как помог бы мне с этой ладони глоток!


*   *   *

Морока городская.
Прошло почти полгода...
Мы слушаем, какая
в Крыму сейчас погода.

 СЛОВА И ГЛИНА 

Привет вам, гончары
чарующего слова!
Черновики черны —
вычёркивать и снова:

на ощупь зачерпнуть
раствор словесной глины,
вглядеться и вернуть
кувшину звонкость линий.

И в созданный сосуд
нальют вино иль воду,
прохладу принесут
усталому народу:

попробуй, книгочей,
отведай чашу, кормчий,
певец бродячий, пей,
и станет песня громче!

Пусть свежесть родника
и ключ к познанью сути
и годы, и века
хранятся в сем сосуде.

А рухнет он с плеча
однажды ненароком —
в осколках зазвучат
разрозненные строки,

и будут черепки
старинной глины красной
хранить нажим руки
талантливой и страстной.

Поэта дальний зов
не весь утонет в Лете —
взлетит десятком слов
в чужом тысячелетье...

Прекрасны до сих пор,
как дальний звук свирели,
осколки двух амфор
из бухты в Коктебеле.

И свежестью сквозь них
целит меня источник...
А за окном — огни
живой московской ночи.

22.08.1976 – 03.07.1977
 





ИСТОРИЯ ЛЮБВИ








Поэту и другу
А. Горовацкому



♥
 Едва часы к восьми часам, 
 немею вновь, я сам не свой. 
 Любовь моя, как ты чиста! 
 Что делать мне?  Как быть с тобой?  

 Какие речи говорить? 
 Какие песни вспоминать? 
 Какие лилии дарить? 
 Какому Богу изменять?

Вечерний праздничный бульвар.
Вдруг, мне понятный одному,
среди толпы ты как удар,
удар по сердцу моему.

И я спешу тебя обнять.
О, как брюзжащие глупы!
И я спешу тебя отнять
у глупой праздничной толпы.

Рассказы о моей судьбе
с тобой закончатся — и пусть.
Всю ночь молился о тебе,
а в этот час тебе молюсь.

Пойми!  Пойми!  Пойми!  Пойми!
Мы перед гибелью стоим!
Не обними, а подними
меня доверием своим!

♥
Осади меня, словно коня над гудящим обрывом, 
сбереги меня, всадница, только прошу, сбереги!
Как по ветру полощутся чёрные конские гривы!
Как они затихают под нежностью женской руки!

♥
Тишина бывает разная: 
то осенняя, то вешняя. 
Тишина бывает страстная. 
Тишина бывает нежная.  
 
Тишина бывает страшная, 
одиночеством казнящая:
сердце сдавит, и не спрашивай,
что нам завтра предназначено.

А сегодня ночь великая,
от беспутства отдыхаю я.
Тишина — моя религия,
в тишине твоё дыхание.

♥
Осуши меня, словно горячие детские слёзы, 
словно кубок прозрачный, наполненный блеском луны,
словно влагу волны на прибрежье песчаного плёса,
словно каплю смолы на поверженном теле сосны.

♥
Правда ведь, не поздно 
постучаться в двери? 
Разреши запомнить, 
разреши поверить  
 
в твой ночной халатик, 
в дышащие грудки... 
Правда ведь, ждала ты,
запахнувши руки?

Медленно ждала ты,
словно на вокзале.
Стрелки с циферблата
медленно сползали.

И ночная муха
в лампу колотилась.
На ресницах сухо,
а слеза скатилась.

Вот ты и сердита,
целовать не хочешь.
Мне ли дверь открыта
в середине ночи?

Как вздохнула сладко!
Как взглянула плохо!
Верить ли мне взгляду?
Верить ли мне вздоху?

♥
 Освежи меня первым уже не ночным поцелуем. 
 Мы теперь забываем, а к вечеру вспомним опять, 
 как по радио в полночь чуть слышно поют «Аллилуйя»,
видно, Богу в заботах о любящих — некогда спать.

♥
 Я проснулся. 
 Ты сидела у меня в ногах. 
 Силуэт нагого тела 
 в уличных огнях.  

 Ты сидела над пучиной 
 бешеных времён, 
 охраняла сон мужчины, 
 охраняла сон.  

 Наважденьем древней эры
был твой силуэт.
Холод каменной пещеры,
слабый зыбкий свет.

И зверьё вот-вот завоет,
и увижу, как
ты с горящей головнёю
бросишься во мрак.

А вернувшись, как-то странно
глянешь на меня
и, зализывая раны,
сядешь у огня.

Поворот насторожённый
шеи и плеча...
Нет, нельзя такую в жены,
слишком горяча:

чтоб годами жгла, бесила,
разрывала грудь
первобытной бабьей силы
колдовская жуть?..

Я терзаюсь, я не верю
сердцу твоему.
Не спасай меня от зверя!
Не гляди во тьму!

♥
 Остуди меня словом, как чутким щекочущим пальчиком
приглушила бы струны гитары, звенящей впотьмах.
Пусть мне больше не спится, не бодрствуется, не плачется,
не смеётся... Как этим покойникам в спящих домах.

♥
 Какая чёрная погода! 
 Какая чёрная луна! 
 Как в эти чёртовы полгода
тобой наполнен допьяна!

Куда бреду, не зная брода?
Бредовой шуткой сыт сполна.
Какая жуткая погода!
Какая жуткая луна!

♥
 Осуди меня так, как судила бы первого встречного, 
 кто решил поглазеть на попавших в ловушку беды, 
 как судила б кувшин, упустивший сквозь чёрную трещину
все запасы живой, в доброй сказке добытой, воды.

♥
 Что за рожа, что за тень 
 на стене? 
 Что тревожно в этот день 
 Сатане?  

 Сатана, ты неухожен, 
 небрит. 
 Сковырнули тебя тоже 
 с копыт? 
 
  Среди ночи тебя тоже
с простынь?
И ладошками по роже —
адзынь!

До чего это похоже
у всех!
Быть побитым, это всё же
успех.

Гнев окажется забытым.
Дней пять,
и надеюсь стать побитым
опять.

Да оставь ты хмурый вид,
старина!
И твоя тебя простит,
Сатана.

Не сегодня, так потом...
А пока,
ожидая, сыгранём
в дурака!

10–21.01.1975



ПРИЛОЖЕНИЕ

(Стихи для «ИСТОРИИ ЛЮБВИ», не включенные в поэму)

1

Белые берёзы,
голубая встреча.
Задавай вопросы,
а я не отвечу.

Ничего сегодня
я не понимаю,
Я сижу и просто
тебя обнимаю.

Проходя, старуха
косо посмотрела.
Милая, да брось ты!
Какое нам дело?

Ну, не обижайся.
Вечерами в мае
ты не любишь грусти,
а я обожаю.

В этом что-то давнее,
от тебя далёкое:
мне с тобой так славно
и так одиноко!..

17.09.1975

2

Искать ли, чья вина?
Считать потери?..
Ты верила в меня,
а я не верю.

Когда горит свеча,
всё так приятно!
Но если сгоряча
вернусь обратно, —

какая тишина
за этой дверью!
Ты верила в меня,
а я не верю.

Что будет, погоди,
что будет к ночи?
И пустота в груди
о чём пророчит?

Чужие имена,
лесные звери...
Ты верила в меня,
а я не верю.

17.09.1975

3

Хочешь, буду нежным? —
нежной стань со мною,
нежной, как подснежник
раннею весною.

Сказкой убаюкаю,
сладко очи смежишь,
колдовской наукою
сны навею нежные.

Хочешь, буду страстным? —
страстной стань со мною...

20.09.1975

 





ТАЙНАЯ ПОЭМА




    Ты застонала, ослабевая, и
    глаза закрыла, и светишься в тени,
    ты разомкнула объятия свои,
    ты прошептала: «Любимый, отдохни!..»

    Отдыхаем.
Нас поднимает и опускает неиссякающая волна.
    Утихаем.
В глазах клубится голубизною полупрозрачная пелена.
    Исчезаем,
мы растворились в ленивых струях звенящей музыки пустоты,
и не осталось имён и судеб, и просто — я это, просто — ты.

    И нет под нами
планеты нашей;  скорее даже, во сне привиделась нам она.
    Взгляни на пламя
во тьме рождающихся галактик, плывущих цепью мимо окна!..
    И мы — пылаем,
и мы причастны к семье вселенных, творящих жизнь из небытия,
и мы едины, неразличимы, исчезло «ты» и забыто «я».

    Земля?.. Возможно, была такая...
Какой кровинке назваться ею в моей крови и в твоей груди?
    Гремят сердца наши, увлекая
планетку эту в такие дали, что вся вселенная — впереди.
    Мы — мирозданье, мы — всё на свете...
    Но непонятно:  что значит МЫ?
    Есть — лось, в отлове порвавший сети;
    есть — яркий сполох в лавине тьмы...

    Мы призрели преступницу,
    приютили рабу,
    мы признали её своей...
    Как толпа не расступится,
    если — клейма на лбу,
    если жуток горестный выгиб бровей?

    Речью разноплемённою
    дышит воздух в ночи;
    под свечой — светлый круг стола.
    Нам гадалка клеймёная...
    Что такое?!  Молчи!
    Звон
    камнем выбитого стекла.


Посмотри, сколько гневных и горланящих рож!
Посмотри, тот курчавый на Нерона похож!
    Посмотри — это кто же? —
    вот на нём лунный свет? —
    на соседа похож он...
    Ну конечно — сосед!

Кто во фраке концертном, кто в фуфайке на вате,
кто в пончо аргентинском, кто в китайском халате,
кто — в облезлые шкуры, кто — в один лунный свет,
кто — совсем непонятно, что за мода, — одет.

    Смотрят жутко и горько
    (есть ли Бог? — огради!)
    кто — с петлёю на горле,
    кто — с кинжалом в груди,
и зловеще чернеют камни в их кулаках...
В стороне — три монаха, босиком, в клобуках.


(Толпа замолкает. Инквизитор:)

— Я помню ведьму одну...
Как она на меня глядела!
Я помню ведьму одну...
Я одежды рвал с её тела —
как она на меня глядела!
Я заставить себя чуть смог
завинтить испанский сапог,
и пока её нежная ножка хрустела —
как она на меня глядела!
Это нежное тело, белое тело
жить безумно хотело,
жить греховно хотело —
как она на меня глядела!
Я спасал её душу... Но — не судьба;
убедился я:  плоть слаба! —
и её, и моя...
Когда муки не выдержал я
и, как прежде одежды, сорвал с неё цепи и вервии —
и поныне не верю я! —
мне в объятья упало мёртвое тело...
Как она на меня глядела!
И с тех пор в каждом сне,
улыбаясь несмело,
то и дело
в каждом адовом сне
эта ведьма тянулась ко мне...
Как она на меня глядела!

Инквизитор умолк. Монахи разводят костёр.
Силуэтом возник на фоне костра мушкетёр.

    — Я — Атос.
Не узнали любимца читающей публики?
    Я о том,
что страшнее, чем гибель под пулями,
    что — хоть вой,
я — о снах с убивающим душу концом:
    лёг — живой,
а наутро встаёшь мертвецом.
    Жизнь — роман.
Дуэлянствую?  Пью?  Загляните в конец:
    всё — обман,
я с начала романа — мертвец.
    Сражена
топором палача, сожжена на кострах,
    о, жена,
о, миледи, покайся в грехах!..

И ночная толпа все взоры направила к нам.
Наша гостья бледна. «Не бойся, в обиду не дам.
Не страшны тебе с нами ни костры, ни ножи.
Только — имя своё скажи!..»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

    Но лунным бликом
над изголовьем проплывший образ заколебался и вдруг исчез,
    с далёким криком,
с угасшим криком далёких улиц растаял ужас ночных чудес...
А ты — вздохнула, раскрыла губы, сказала тихо: «Не уходи!» —
и, взяв ладонь мою, робко-робко коснулась ею своей груди.


    В человеке два предка
    кровь смешали свою,
    и нередко, нередко
    побеждает один.
    Первый предок — могучий,
    беспощадный в бою
    зверь, косматый как туча,
    сам себе господин.

   А второй — постоянно
   слаб, труслив и жесток,
   ибо он — обезьяна,
   лицедей-моралист;
   прикоснётся к святыне
   и — стремглав наутёк,
   и во мраке застынет
   презирающий свист...

   И набором матерных слов
   (зря стараетесь, соловьи!)
   обезьяна запустит в богов,
   отдающих себя любви.


Соломон говорил:
      единственная,
            приди ко мне!
Соломон говорил:
     возлюбленная,
           я весь в огне!
Это страсть обожгла
     меня объятьем
           горящих крыл,
не хватило бы рек
     залить пожар мой! —
           Соломон говорил.

Соломон говорил:
        из грозди спелой
             ты не таи
виноградинки две
       с пьянящим соком —
             сосцы твои!
Я спускаюсь в твой сад,
      где полон неги
            тенистый склон,
винограда любви
      коснусь устами! —
           говорил Соломон.


Нам каждый жест — это нежный символ:
и взгляд, и вздох, и касанье рук...
(Наверно, тем и живёт насилье,
чтоб их не знать, разрывать их круг.)

Они — слова из поэмы страсти,
неповторимы созвучья их,
рождённых ласковой нежной властью
сосцов, и бёдер, и рук твоих.

Прикосновенье — всему начало.
Коснутся пальцы дождя — и вот
в горах пустынных гремят обвалы,
на склонах скал эдельвейс цветёт.

Крутого плёса, где глубь и темень,
закат коснётся лучом литым —
и тот блеснёт голубым тайменем,
тяжёлым, сильным и молодым.

Молчанье:  гений коснулся клавиш!..
Почти безмолвно, но — будет гром!
Ты жаром губ мою кожу плавишь.
Я весь — пружина, я сжат курком.

Что бога выдало?  взгляд?  осанка?
Скорее — то, как нежна рука.
В тебе — светящийся нежный ангел,
во мне — тревога еретика.


     Но кто ты, но кто ты,
     как имя твоё звучит? —
     обугленной нотой,
     как выстрел в густой ночи?

    А может быть, пульсом,
    стучащимся в плёнку виска,
    и счётом по пальцам:
    «близка... далека... близка...»?

     Ну кто ты, ну кто ты,
     цыганка, судьба, заря?
     В глуши непогоды
     сверкаешь глазами зверья,

     являешься тенью
     на измождённой стене,
     светящимся телом
     вливаешься в сон ко мне?

     Я веком испорчен.
     Признания мне не к лицу.
     За ночь, как за поручень,
     не удержаться слепцу.

    Я выдумал радость...
    Смеясь и зубами скрипя,
    от глаз отрываюсь,
    как от самого себя.

    И если ты зеркало,
    если ты мой двойник, —
    выдумку стерпит ли
    собственную шутник?..

Не остановит
никто, если встать, уйти...
    — Любимый, так ночь ведь!
    — Не мучай меня, пусти!..

Но слабые руки
прочнее чугунных оков —
и что-то обрушится
в груди, в лабиринте веков.


Ты понимаешь, я просто — зверь,
глазам и ласкам моим не верь,

я — притворившийся, как и ты,
несуществующий. Я — мечты,

я — ветер, касающийся одеяла,
я — тополь, качающийся устало,

я — только... я. Это мало, правда ведь?
Не надо, не надо меня оправдывать.

Обман или правда? — одно на двоих.
Скорее, скорее — где губы твои!


Нас поднимает и опускает неиссякающая волна,
нас понимает, и обнимает, и обволакивает она.
Неразлучимо дыханье наше, и дальний берег неразличим, —
и через пропасть, и через слёзы, как звёзды сорванные, летим.

    И где-то там, на краю вселенной,
    я вздох услышу внезапный твой,
    на островок, на песок и пену
    с шуршаньем вынесет нас прибой.
Ты, обессиленная, прикроешь в глазах зажёгшиеся огни
и сквозь стихающий голос крови шепнёшь: «Любимый мой, отдохни!..»

01.10.1968 – 25.10.1969



ПРИЛОЖЕНИЕ

(фрагмент, перегружавший компоновку:)

Соломон говорил:
      голубка моя,
             взгляни вокруг:
словно роза в шипах,
      отмечена ты
            среди подруг.
Кипарисовый стан,
      и голос нежный —
            как сладок он! —
дай услышать тебя,
      тебя увидеть! —
            говорил Соломон.

Соломон говорил:
      шестьдесят цариц —
           моих утех,
и наложницы, и
     младые девы —
           не счесть мне всех,
но в тебе я одной
     красу творенья,
           в тебе открыл.
Совершенная — ты,
     услада жизни! —
          Соломон говорил.

 






HOMUNCULUS







Поэма



Настал великий день под знаком Ориона,
    по счёту сотый день с мгновения того,
    как стало под стеклом, в лиловом ореоле,
    пульсировать, расти живое существо.

Оно уже глядит осмысленно и жутко
    оттуда, изнутри, на старого творца.
    А тот в тревоге;  он подслушивает чутко
    шаги монахов над подвалами дворца.

И немощен, и стар державный покровитель,
    ни женщины, ни власть не радуют его.
    Пугает старика последняя обитель,
    не возвращавшая на землю никого.

Чего от смерти ждать?  Гниенья и распада?
    Исчезновенья всех находок и утрат?
    Страшней монахами обещанного ада
    вот эта пустота — вот настоящий ад!

Король который год во власти чёрных страхов,
    не сном и не едой — сомненьями живёт.
    Вдруг есть и рай, и ад? — И он зовёт монахов.
    Вдруг это всё — обман? — Алхимиков зовёт.

Монахи — наверху. Белёные палаты
    впитали суетню блудливо-бледных лиц.
    Алхимики — внизу. Их чёрные халаты
    летают меж огней, как крылья жадных птиц.

Как эти, так и те, — лгуны и попрошайки;
    погрязли в суете;  и смотрят только вкось;
    уже полтыщи лет враждуют эти шайки,
    от ядов и клевет прогнившие насквозь.

Но если есть пророк, но если есть учёный,
    который даст урок, подскажет верный путь,
    он только среди них:  халат на нем ли чёрный,
    иль ряса чёрная с крестом, прикрывшим грудь.

И вот пришёл один, оборванный, зловещий,
    отвергший все дары, презревший все мольбы.
    Он пламенем пылал над пылью человечьей,
    его гремела речь, как глас самой судьбы.

Он так перепугал несчастного монарха,
    завесу тайн пред ним приотстранив рукой,
    что тот уж заболел и скоро бы от страха
    покинул этот мир, — когда бы не другой.

Другой — проник сквозь ночь, склонился к изголовью,
    и снадобья свои вливал в разрезы жил,
    и тоже говорил — и жадною любовью
    к святому слову ЖИЗНЬ монарха оживил.

А кто он был? — никто. Быть нищим,  быть учёным —
    вот два, в тот век равно презренных ремесла.
    История царей считала увлечённо,
    а имени его до нас не донесла.

Скитался он весь век по Западу, Востоку,
    арабских мудрецов достойный ученик;
    рекой познанья он проник к её истоку,
    и страх преодолел, и к роднику приник.

Осталась позади болотная клоака,
    вершины Истины означились из мглы;
    раскрылись для него и карты Зодиака,
    и знанья колдунов, и знаки каббалы.

Был жутким век его, звериным, жадным, лютым.
    Как вызвать зло на бой, как выстоять в бою?
    Решился — и понёс невежественным людям
    он знания свои и доброту свою.

Он исцелял калек;  входил в хибары вдовьи
    голодных накормить и слёзы осушить;
    отчаявшихся он спасал своей любовью;
    убитых — воскрешал и вновь учил их жить.

Сто двадцать дней назад в толпе беспечной свиты
   проник он к королю в тот полуночный час,
   развеял жуткий смысл речей иезуита,
   лекарства в жилы влил и от могилы спас.

С тех пор и повелось:  чуть день — приходит первый,
   презренье к бытию в свои уста вложив;
   ночь настаёт — второй в свою склоняет веру,
   где места нет богам, где жив — лишь тот, кто жив.

Король глядел на них затравленно и хмуро:
   не создана для дум монаршья голова.
   Но выход он нашёл по-королевски мудрый:
   довольно их речей — пусть подтвердят слова!

И срок отвёл им:  год. Забвением покрыто,
   куда ушёл монах. Кто след его найдёт?
   Известно только, что того иезуита
   решительный король не видел ровно год.

Учёный — колбы взял, наборы химикалий
   и кожи лоскуток от пальца короля,
   составил гороскоп и заперся в подвале
   для дела, о каком не ведала земля.

И вот настал он, день под знаком Ориона,
   великий Сотый День с мгновения того,
   как стало под стеклом, в лиловом ореоле,
   пульсировать, расти живое существо.

Учёный бросил горсть калёной соли в серу,
    и вспышка пламени в углы загнала тьму.
    Пора! — и передал с мальчишкой-подмастерьем,
    что просит короля сейчас сойти к нему.

Король пришёл один — насторожённый, важный,
    привыкший, что ему в глаза пускают пыль.
    С презрительным смешком рукой своей отважной
    по просьбе старика в реторту что-то влил.

«Разбей её!  Гляди!» — король разбил реторту,
    и ужас шевельнул копну его седин:
    «Откуда здесь дитя?!  Ты воплощенье чёрта!» —
    «Я — человек. А он — твой сын, твой кровный сын». —

«Смеёшься?!  Много лет я жил мечтой о сыне,
    но жёны сына мне не дали — ни одна!
    Предвижу, как умру, и трон пустой остынет,
    и будет на клочки растерзана страна.

Недаром женщин гнал, любить совсем не мог их:
    скажи, какая мать (проклятье на неё!)
    младенца отдала для опытов жестоких,
    и знала ли она, что в колбе он сгниёт?!»

Алхимик точно так, как бабки-повитухи,
    младенца приподнял за ножки. Тотчас тот
    вздохнул — и закричал. «Как видишь, он не в духе.
    Скорей утешь его, скажи, что он — живёт!» —

«Но мне он — разве сын?!» — «Да. Более, чем всякий,
    живущий на земле, сын своего отца.
    На тельце крохотном найдёшь любые знаки
    и тела твоего, и твоего лица.

Вот — родинка. И тут. Они тебе знакомы?
    Прими ж наследника!  С годами, наконец,
    когда он подрастёт, подобию такому
    завидовать начнёт, поверь, любой отец.

На помощь я не звал ни ангела, ни чёрта,
    чтоб жизнь в него вдохнуть, сознание вложить.
    Наука — Бог его, и мать его — реторта,
    и ты — его отец. Дозволь же сыну жить!»

Так радость снизошла на королевский замок.
    Исчезла без следа мучительная боль.
    Нередко заходясь счастливыми слезами,
    на сына своего смотрел старик-король.

Монашескую рать и лжеучёных свору
    велел в три шеи гнать!  И только одного
    оставил. Насулил ему златые горы
    и сына обучать уговорил его.

Он даже прекратил с соседями все войны,
    забыл чинить суды и подати сбирать;
    полгода с небольшим народ пожил спокойно,
    гадая:  отчего такая благодать?

А сын как в сказке рос:  уже в полгода связной,
    осмысленной была младенческая речь.
    Полою утирал король носишко грязный
    и нянек умолял младенчика беречь.

А время шло и шло. И вот однажды в полдень
    явился к королю монах зловещий тот:
    «Всё так же ль ты, сын мой, сомнений грешных полон?
    Сегодня срок иссяк, сегодня кончен год».

Ответствовал король с улыбкой благодушной:
    «Ты опоздал, монах. Нашёл я свой ответ.
    От жутких слов твоих мне было горько, душно,
    и вот теперь ты мне уже не нужен, нет». —

«Ну, что ж. Я так и знал. Спасению заблудших
    недаром посвятил я свой земной удел.
    Царей и черни жизнь спокойней станет, лучше
    без церкви, без богов, — ты так сказать хотел?» —

«Ты надоел, монах. Оставь меня в покое». —
    «Нет, сын мой. Смутный дух засел в твоей груди.
    Ты — щепка на волнах. Несёт тебя рекою
    борьбы добра и зла...» — «Уйди, монах!  Уйди!» —

«Смешон твой гнев, сын мой. Когда не прав я — что же,
    ты выслушай меня и объясни мне, в чём.
    А коль собьёшься ты, я должен буду тоже
    исправить твой огрех. Так правду и найдём.

А это кто?..» — «Мой сын!» — «Твой сын?!  Наивны люди!
    Увы, грехи, грехи нам свыше суждены.
    Ты возмечтал, король, о рукотворном чуде,
    а сам, гляди, попал в объятья сатаны.

Наслышан я о том, кого зовёшь ты сыном...
    Играй, сынок!  Оставь меня и короля...
    Сперва привиделась тропинкою трясина,
    потом спасительной верёвкою — петля.

Вели-ка всем уйти!  От няньки до солдата
    подслушать рады все наш долгий разговор.
    Каких ты держишь слуг?  Тот — платный соглядатай,
    тот — отравитель твой, а этот — просто вор».

И — повелел король. До полуночной стражи
    по комнатам дворца, как кошка, крался страх.
    И долго говорил, и вдохновен, и страшен,
    над жалким королём разгневанный монах:

«Нет Бога в небесах!  Об этом знает Церковь!
    Зачем же лжёт она, и точит свой елей?
    Чтоб оградить, спасти, как трёхголовый Цербер,
    от ропщущей толпы таких вот королей!

Возмездья — тоже нет. Загробной жизни — тоже!
    Так что же, как не ложь, избавит от суда,
    когда тебя судить, твои грехи итожа,
    ограбленный тобой народ придёт сюда?

Коль ты не глуп — не верь. Но помни, крест целуя,
    что жизнь, не Бог, а жизнь расставила кресты.
    Когда ты замолчишь под пенье «Аллилуйя!»,
    распятье оттолкнёшь, — распятым станешь ты.

А твой сынок, увы, так мил, смешон и робок,
    ему бы жить и жить... Но жить ему — нельзя.
    Как не расслышишь ты своих вассалов ропот?
    Как радуешься ты, с ним к пропасти скользя?

Не царствовать ему;  да и тебе на троне,
    увы, не отсидеть природой данный срок;
    тогда не по одной растоптанной короне
    пройдётся в пляске чернь, — коль будет жив сынок.

Алхимик твой хитёр. Но то ли он устроил,
    что надобно тебе?  Ты долго жить хотел.
    Твой облик, вижу я, успешно он удвоил.
    Но разве этим он удвоил твой удел?

Теперь я дам совет. Венцы людей не схожи.
    Бесславна казнь шута. Но сколь прекрасен тот,
    кто, остроту меча на мужество помножив,
    опередив других бойцов, на смерть идёт!

У сына твоего не будет смерть бесследной,
    и смерть не приведёт к бесславному венцу,
    когда всего себя до капельки последней
    по праву он отдаст тебе, его отцу.

К тебе вернутся страсть, и молодость, и сила,
    и сын твой не умрёт, он будет жить в тебе,
    и всё, о чём меня душа твоя просила,
    легко взойдёт в твоей удвоенной судьбе.

Вели вести сынка и крикнуть чародея,
    перед которым я готов склониться ниц:
    искусством дьявольским так дьявольски владея,
    он — светлое лицо среди мятежных лиц!»

И — повелел король. А что за этим было,
    кто к разуму взывал, кто помощи просил,
    чьи лица видел он, — о всём, о всём забыл он,
    лишённый разума, и памяти, и сил.

И лишь когда рассвет лёг пятнами на шторах,
    и потускнел свечей уже не нужный свет,
    глаза открыл король, услышал тихий шорох
    и по нему узнал монаха силуэт.

«Свершилось!» – тот сказал. Король привстал на ложе.
    Что происходит там, в тяжёлой полумгле?
    Зачем, раздетый весь, лицом на воск похожий,
    лежит его сынок на мраморном столе?

И почему, в ковры упав, алхимик бьётся?..
    Сказал иезуит: «Бог внял твоей мольбе:
    ушёл к нему твой сын и больше не вернётся.
    И знай, вся кровь его теперь течёт в тебе.

Свершилось всё, как ты хотел». — «Нет, нет!  Убийца!..» —
    «Ты прав!» — иезуит вдруг дёрнул за звонок,
    и распахнулась дверь, и замелькали лица,
    и в сердце короля ворвался топот ног.

«Хватайте же его! — и рукавом сутаны
    монах махнул туда, где корчился мудрец. —
    Он был еретиком, грешил он неустанно,
    и вот сегодня стал убийцей, наконец».

...Прошло недели три. На площадь возле замка
    глашатаи с утра сзывали весь народ.
    С базара приплелись крестьяне и крестьянки;
    монашенки, смеясь, протиснулись вперёд;

закрыли торгаши покинутые лавки,
    чтоб тоже поглазеть на казнь еретика;
    мальчишки-огольцы, галдя, шныряли в давке
    и поднимали вой от каждого пинка.

Почётные места достались герцогиням,
    пришедшим, как всегда, в испанских кружевах.
    Их очень забавлял гуляющий павлином
    пред кладкою костра оборванный монах.

Донёсся крик: «Везут!» — и люди на балконах
    уставились туда, где всколыхнулся гул:
    там траурный кортеж в безликих балахонах
    возник из-за угла и к площади свернул.

Потом и все в толпе безбожника узрели:
    сидел он на осле в дурацком колпаке.
    Шли рядом палачи, напев угрюмый пели,
    и факел и свеча у каждого в руке.

Глашатай зачитал: «Гуманно и без крови...»,
    и взял иезуит у палача из рук
    горящий факел, чтоб подать пример суровый
    всем факельщикам. Но в толпе раздалось вдруг:

«Так это он!  Старик!  Не узнаёте, люди?!
    Неужто вы уже не помните его?
    Не может быть старик достоин казни лютой!
    Он — добрый врач!  Он спас ребёнка моего!

Он исцелял калек!  Входил в хибары вдовьи
    голодных накормить и слёзы осушить!
    Отчаявшихся он спасал своей любовью!
    Теперь спасём его!  Он должен, должен жить!»

Встревожилась толпа. На поиски смутьяна
    рванулись стражники. Кричали там и тут.
    Но стражники, всегда решительны и пьяны,
    порядок навели за несколько минут.

Пора и начинать!.. Но тут-то случай страшный
    вмешался в эту казнь. И после — много лет
    рассказывал народ, как на высокой башне
    увидела толпа знакомый силуэт.

Да, это был король. Один, без слуг, стоял он
    на каменном зубце, шатаясь, как слепой;
    тянулся к небу он, и плащ кроваво-алый,
    вздуваясь на ветру, взвивался над толпой.

И площадь, замерев, услышала:  смеётся
    возлюбленный король, могучий властелин;
    и сквозь безумный смех одно лишь слово бьётся:
    «Сынок!» — и смех. — «Сынок!  Единственный мой сын!..»

И он шагнул вперёд. Пока он падал с башни,
    оглохла вся толпа от хохота его.
    Да, это было так. Да, это было страшно.
    Потом — молчание. Оно страшней всего.

И в мёртвой тишине звериный крик монаха,
    швырнувшего в дрова горящий факел свой,
    заставил вздрогнуть всех, и пробудил от страха,
    и ропот, будто гром, пронёсся над толпой.

Был жуток и велик гнев городского люда.
    Крик, хрипы, свист камней, дым, пламя, блеск мечей!..
    И мало кто сумел уйти от самосуда
    из стражников, вельмож, попов и палачей.

Алхимик был спасён. Поправившись, опять он
    пошёл учить людей истерзанной земли,
    что жить они должны, как подобает братьям,
    и добрыми людьми должны быть короли.

Однако позже он, рассказывают, всё же
    был пойман и сожжён. История молчит,
    действительно ли так всё было... Но, похоже,
    сумел-таки его сыскать иезуит.

А после, говорят, по городам встречали
    искусного врача;  он бедняков любил;
    и с тем алхимиком обличьем и речами
    до жути был он схож — но только молод был.

05.01–30.04.1971
 






письма






О ГОРАХ, О СТИХАХ, О КОКЕТСТВЕ...

Попову Игорю Павловичу




     Игорь!
     Давай о... горах.
Мы уж давно не трепались.
Знать, на равнинных ветрах
мы не совсем истрепались.

Дьявольски хочется ввысь,
в голубизну — от рутины,
чтобы кричали: «Сорвись!» —
жители здешней равнины.

Горькая соль на губах.
Синие залежи снега.
Солнечной музыкой Бах
нам откликается с неба.

Что он сейчас произнёс,
вы понимаете, люди?
Гений впадает в гипноз:
Рихтер во власти Прелюдий.

Первые звуки — для всех.
Но сокровенную Фугу
выболтать каждому — грех.
Лишь посвящённому. Другу.

Тайна. Таким языком
встарь изъяснялись халдеи.
Нам он немного знаком.
Слушаем и холодеем.

Музыкой живы во мне
звук твоего фортепьяно.
Тот соловей в тишине.
Чай. И Каштан. И Саяны.

Непознаваемый Бах.
Гром столкновений вселенных.
Игорь, давай о... богах:
мы, как и прежде, в числе их.

Разве не кто-то из нас,
в позу творящего бога
в утренний час становясь,
вдруг ощущает тревогу?

Спящего лагеря вид,
чьё-то дыханье на ладан —
разве не нам говорит:
что-то с планетой неладно?

Разве не кто-то из нас
жаждет за спящих вступиться? —
и тишина пронзена
лечащей огненной спицей.

Это проколот нарыв.
Всё завершится счастливо.
Солнце встаёт, озарив
бульканье тьмы в водосливах.

И летаргический сон,
чуждый проснувшимся краскам,
утром людьми отнесён
к страшным уродливым сказкам.

Тщась воспитать без затей
неслухов-внуков, не им ли
бабки пугают детей,
чтоб тишину не дразнили?

Только влюблённым вдомёк,
что происходит, как только
вечер остыл и умолк,
в лунно-лимонную дольку

новую ниточку вдев
и (так указано в пьесе)
в синий просвет меж дерев
древний фонарик повесив.

Впрочем, поймут ли они?
Им не до этих мистерий,
если всерьёз влюблены,
до слепоты, до истерик.

Знать, непритворное «ах!»
может быть только в поэме.
Игорь, давай о... стихах.
Очень приятная тема.

Это ведь значит — уйти
в музыку вздохом и словом.
но и на этом пути
звери выходят из логов.

Но и на этой стезе
нам не до шуток с судьбою:
надо, как делал Тезей,
нить распускать за собою.

Это и «красная нить»,
и ожерелье сюжета.
Велено соединить
личность с эпохой поэта.

Напоминает она
фортепианные струны.
Но до чего ж не прочна!
Даже повеситься трудно.

Мало понять, что к чему.
Плач возникает из крика —
так, как забредший в корчму
цыган играет на скрипке.

Нежность — из лепета мам...
Умные роли играем,
что ж лишь бессвязным словам
полностью мы доверяем?

Если б я раньше постиг:
бред и беспутство наитий —
полузвериный язык —
вот что должно быть на нити.

Если б!... Проказа притворств
(каждый юродствовать может.
Бреду? — нет, бредням — простор!)
нашу эпоху корёжит.

Ни заблуждений, ни догм.
Правда и кривда — едины.
Глупый сегодня видок
у золотой середины...

Карту бы этих болот!
Тропку по краю трясины!
Нужен ковчег или плот:
самое время, разини!

Склоки, снобизм и разброд,
жупелы, идолы... Впрочем,
это пытаются вброд
выйти на твёрдую почву.

Как говорится, дай Бог...
Если б ты только послушал,
как подают своё «квох!»
литературные клуши!

Омут. Гниение душ.
Дышит миазмами разум.
О, ликованье кликуш!
О, упоенье маразмом!

Сборища этих несух
хуже любых одиночеств.
Жёлчно попыжатся вслух —
и разбредаются к ночи.

Порют прощальную чушь.
Кто-то ругает кого-то.
Меж засыпающих луж
чавкают чёрные боты.

Дальше идти одному.
Благословенно безлунье!
Я углубляюсь во тьму,
в логово юной колдуньи.

Ночь — новичок средь ночей,
ночь распустившихся веток —
словно весенний ручей,
будет журчать до рассвета.

Тихо прошу: «Погадай!
Я заплачу:  я заплачу,
полночь вернувшихся стай,
полночь созвездий палящих!

В дальних летящих огнях,
в ближних погашенных окнах —
Где потерялся мой страх?
Кто незадачливый Бог мой?

Ночь, заклинанье сложи,
чтобы шептал я до завтра,
хоть намекни, подскажи,
мой молчаливый соавтор.

Ночь!  Я на русскую речь
переложу заклинанье,
я постараюсь сберечь
пламенных ритмов пыланье,

я сохраню его суть
в тех же созвучиях жутких...
Только уж не обессудь:
мало кому покажу их.

Я перешёл за черту,
вышел из детской оравы,
бред твоих строк предпочту
бредням любителей славы.

Полночь!  Рассвет отдали,
вынуть блокнотик вели мне,
полночь, омой, опали
струями звёздного ливня!»

Вычеркнем и повторим.
Слово внезапное вставим.
Мы отрешённо творим
ритмы полночных составов.

Мы сочинители снов,
изобретатели счастья,
в смыслы и вымыслы слов
учимся мы воплощаться.

Это уже не игра:
жизнь или что-нибудь третье...
Но расставаться пора,
значит, ещё не бессмертье.

Смутное слово «потом»
мы произносим друг другу.
Медленно высвечен дом
солнцем, скользящим по кругу.

Ночь не ушла — умерла.
Хвастать стихами?.. Нелепо.
Буквы лежат, как зола:
нашего творчества пепел.

Снова меня обожгло.
Игорь, представь Бога ради,
как мне листать тяжело
свой поминальник — тетради...

Сделать подборку?  Стучать
в редакционные двери?
Всех типографий печать
мне не восполнит потери.

Только надежда одна:
в новую ночь повторится
шепчущая тишина,
вникну и ахну: «Творится!»

Помнишь, тому десять лет
думали, веря-не-веря,
верно ль пред вами поэт? —
ты и Ерохин Валера?

Помнится, был я в чести.
Но опрометчиво было
к метру в Коломну везти
свежее, с жару и пылу.

Старая, знаешь, болезнь:
мне подержать бы под спудом.
Каждая свежая песнь —
чушь? — а мерещится чудом.

Видимо, я виноват:
что-то он понял превратно,
два иль три года назад
взял своё мненье обратно.

Нам не встречаться теперь:
я ему не интересен.
В списке никчёмных потерь
звуки разлюбленных песен.

Словом, остался один,
свыкся с отшельничьим бытом.
Странно попасть в карантин,
жить виршеплётом забытым.

Годы, как канул во тьму.
Но не тужу и не ною.
Может быть, лишь потому
ночь откровенна со мною.

Вникни в письмо это ты:
камень сегодняшней кладки.
Творчество без суеты.
Лепка без глупой оглядки.

Словно творцы пирамид,
камень за камнем кладу я,
тайно врастаю в зенит
и над планетой колдую.

Время когда-нибудь вдруг
сдёрнет слепую завесу,
грянут восторг и испуг...
Бредни?  Крутого замеса!

Это — отрыжка. Пустяк.
Всё ж я немножечко циник.
Мыслей таких — на пятак,
сказано слов — на полтинник.

Ты, без сомнения, вник:
всё это обыкновенно,
это письмо, как дневник,
не до конца откровенно.

С матриархата в чести
наше секретное средство:
дуру-Судьбу провести
силой мужского кокетства.

«Мне суждено на веку
то-то!..» — ей в самое ухо,
вдруг да втемяшишь в башку,
вдруг да поверит старуха!

Пусть её совесть сосёт,
словно сосут папиросу...
Впрочем, я с горных высот
съехал на низкую прозу.

Умствованья о судьбе
мигом нагонят зевоту.
Лучше давай о... тебе:
где ты, и как ты, и что ты?

Мой озорной мизантроп,
нежный любовник комфорта,
падкий на дружеский трёп
рыцарь piano и forte,

знающий, как придавать
пряность превратностям быта,
склонный поозоровать,
только чтоб всё шито-крыто, —

ты изменился, скажи?
В майские ночи как часто
будят тебя мятежи
против привычного счастья?

Так же ли слушаешь птиц?
Так у себя на квартире
рыкаешь на учениц
вердиевским «Dies irae»?

Так же ль, средь модных затей,
внутренне ты независим?
Так же ль ты зол на друзей
из-за отсутствия писем?

Игорь, прости, дорогой,
эпистолярную немочь...
Мне вслед за этой строкой
и оправдаться-то нечем!

Только могу обещать,
чуть раскрутившись с делами,
это отправив, начать
новое (в прозе!) посланье.

Ну, а засим — Новый год,
будь же и добрым, и чистым,
с множеством ясных погод,
с небом большим и лучистым,

год вдохновенных работ,
и уж особо отмечу:
кроме хлопот и забот —
год нашей будущей встречи.

Снова замкнётся наш круг:
время по-детски капризно...
Всё. До свиданья, мой друг,
Индо и присно твой Игорь.

13.07–27.12.1974

 





ПРО ВСЕЛЕННУЮ, ПРО ФАНТОМАСА, ПРО СВИНУШКИ...

Попову Игорю Павловичу




Так здравствуй, Игорь! Не сочти
за труд:  зигзаги и разводы
сих строк — прочти и перечти.
Я так — тайком — за эти годы
с тобой общался много раз,
под карандаш текла беседа,
и превращался мой рассказ
в пласты рифмованного бреда.
Порой забавны, чёрт возьми,
эпистоляции поэта.
Взгляни цыганскими глазьми
хотя бы, например, на это:

/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\
...В трамвае:
«Морг!!!  Кому сходить?..»

Не торопись меня судить
за беспробудное молчанье.
Как новый будда, я ночами
сижу на кухне, грею чайник
и размышляю, огорчая
бумагу редкою строкой.
Льняную занавесь порой
приотстраню, сравнить мечтая
тот, под лоснящейся луной
нечеловеческий покой —
и тихий кайф над чашкой чая...
Нет в жизни счастья:  как назло,
вспотело тёмное стекло.
Я чертыхнусь, но без обиды,
и вновь за чай и карандаш.
Но как рифмуя передашь,
что рифмы вскоре позабыты, 
и постепенно, пугающе ясно и полно, 
кристаллизуется представление о вселенной 
и о мирах, лежащих по ту и другую стороны 
от нашей вселенной, и о самых общих 
законах истории, ускользнувших из 
учебников и от философов, 
но вдруг ночами приоткрывающих мне 
объяснение прошлого и  пунктиры  
будущего  на  несколько тысяч и сотни 
миллиардов лет вперёд?.. 
И я бы гордился, увидев не ведомое никому, 
но перед этими законами вселенского 
и человеческого бытия, как никогда, 
тускнеет значительность и моего 
ночного прозрения, и они объясняют мне, 
эти законы, что нет никакой нужды 
сообщать о них людям. А хочется!.. И я пишу.

Доверив жизнь карандашу,
я вижу вечность. Я вишу
на паутинке в колбе ночи.
Я слишком маленькая ноша,
и струи звёздного огня
легко проходят сквозь меня.

И вижу я в исподе мира
ступени смутной пирамиды,
первоосновы тех основ,
которым мы нашли названья , —
но за пределами незнанья
нет соответствующих слов.
И только чудо ощущенья,
благословившее меня,
внезапным знанием пьяня,
даёт почувствовать теченье
прозрачно льющихся сверхсил
сквозь тысячи случайных, тленных,
тончайших пластиков — вселенных,
как на сверкающей оси,
пульсирующих в общем ритме...
Второе зренье говорит мне,
что растерялся карандаш,
без слов зависнув над бумагой,
что словаря нам будет мало,
язык бездарно скромен наш...
А чай остыл, и чайник пуст.
Поставить вновь?  А впрочем, пусть.

И я опять живу судьбою
искусства, космоса, эпох...
Разведчиком, творящий Бог,
в тени крадусь я за Тобою!
Мне жадно хочется найти
Твои секретные пути,
поймать над звёздными свечами
слов созидающих звучанье,
пока, вселенную венчая,
мерцают золото и чернь...
А дьявол, вестник Божьей кары,
кружится, каркает: «Зачем?
Всевышний любит путать карты
тем, кто забыл причуды кармы.
С вершины сверзиться Икаром —
неужто примешь ты за честь?»

/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\/\

...Давно писал, сейчас прочёл,
и самому, представь, приятно!
Но мирозданье здесь при чём,
тебе, понятно, непонятно,
не правда ль?

Есть у Шукшина
рассказ. Канцелярист-философ.
Над ним смеются. Бдит жена,
чтоб не свихнулся от «вопросов».
Ему не то чтоб есть и пить —
с женой поладить нет субботы,
его сверлит одна забота:
как Государству должно быть!
Страшней болезни и кошмара
позор такой, что не заснуть:
в его тетрадки-«мемуары»
никто не хочет заглянуть.
«Ты кто? — вначале каждый спросит. —
Философ?  Нет. Политик?  Нет.
Так на фига тебя заносит?
Вот кто учились двадцать лет,
те без тебя найдут ответ.
Сожги-ка лучше этот бред».

Другой пример. При мне однажды
поймал Зельдовича старик:
«Поведать вам, — сказал он, — жажду
свою картину мирозданья!»
И академик сразу сник;
как тяжкий крест, как наказанье,
со вздохом принял он тетрадь,
чтоб только поскорей удрать.

А я стоял, судьбу кляня:
опередил, подлец, меня!

Тут начал я тебе письмо
с перечислением событий,
изобретений и открытий
(понятно, прозой ). Список мой,
помимо свадеб и разводов,
содержит пунктик и о том,
что я узнал, какой природы
и сути наш вселенский дом.

Ну, так. Узнал. А что потом?
К Зельдовичу?  Прошу вниманья,
вам расскажу про мирозданье!
Скромнее — к докторам наук?
Тем более, что их вокруг,
как тех собак...
Не будут против,
но огорчат:  не их, мол, профиль. 

Таков наш век. Специалист
не сунется в чужую сферу.
(Твори, учёный, зная меру —
в глазах собратьев будешь чист.)
А что же делать инженеру,
чиновнику иль продавцу?
Вторгаться в физику, к примеру,
им и подавно не к лицу.
Липучей кличкой «дилетанта»
испортить жизнь — избави Бог! —
тем паче, кто не без таланта
и на своей стезе не плох.
Всё это так теперь привычно,
что если всё же фанатично
займёшься «не своим» трудом, —
оглядывайся на дурдом!
Ой-ой, наплачешься потом!
Ведь дилетант, известно, стоек,
когда он вправду параноик.

И сам я некоторых знал.

Вот, например, один — дерзал
изысканно!  Старик вальяжный,
помощник доктора наук,
снабженец. Он учёный круг
буквально потрясал отважной
игрой ума. К примеру, он
отверг инерции закон —
— как? —
для звездолётов найдя двигатель с замкнутым циклом,
чтобы, толкая корабль, он вещества не терял.
Двигатель только такой нужен для дальних полётов!
Если б не светлая мысль нашего чудо-снабженца,
только бы возле Земли люди как мошка толклись,
жгли драгоценный бензин, пачкали небо мазутом,
но за Нептун — никуда, ибо не хватит солярки...
Принцип несложен. Представь в виде цилиндра замок
с дужкой-подвеской:  в трубу толстую (этот цилиндр)
надо, согнув по дуге, трубку поменьше впаять,
Ртуть в эти трубы налить, вставить пропеллер — и им
жидкость по кругу погнать (по диаметру и полукругу).
Ртуть, проходя по дуге, даст центробежную силу,
будет весь двигатель наш в сторону дужки тянуть!
Вот!
Ну, как снабженец наш?  Да что там,
он Менделеева обштопал,
сведя таблицу элементов
до четырёх!  Не только золото
он брался получить из олова,
но даже (деньги — что?  — дурман,
сегодня главное не это,
а вот где времени примета:)
и стратегический уран!
Разве можно было с таким соваться
в Комитет по делам изобретений и открытий?!
Так наше государство могло остаться
при разбитом корыте.
Только бдящие несокрушимы!
Неудобства режимого предприятия превращая в благо,
он ставил гриф
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО. ХРАНИТЬ ВЕЧНО!
на все свои бумаги
и сдавал их в отдел режима.
И вот он умер, труженик неустанный,
а его работы хранятся
и, кто знает, когда-нибудь станут
археологическим памятником нашей цивилизации.

Другой чудак. Он спит и видит
четырёхмерников. Они
ему про завтрашние дни
нашёптывают. Если выйдет,
и день настанет золотой
в существованье коматозном,
то мой знакомый станет Крёзом,
сыграв как надо в спортлото.
Четырёхмерников подсказки
ему нужнее женской ласки.
Мешает, право же, пустяк:
всю ночь, бывало, в дикой пляске
мелькают числа так и сяк,
но — не запомнить их никак!
Ах, столько нам бы постоянства,
с каким над ним пекутся из
четырёхмерного пространства:
едва заснёт — ему сюрприз.
То — за куренье укорили,
то — пиво пить отговорили,
и лечат лучше докторов:
во сне подкрутят — и здоров.
Своим советникам послушный,
над телом так возобладал,
что тридцать суток голодал,
но всё равно ходил на службу.
Не правда ль, тяжек крест его:
не сочиняет ничего,
и слушать, право же, не скучно,
но говорят: «Антинаучно».
Прибился он, несущий крест,
к страдальцам этой же породы:
вступил он в Общество естест-
воиспытателей природы.
Он звал туда же и меня
общнуться, выступить с докладом,
но, имя доброе храня,
ответил я: «Чур-чур, не надо!»
До помешательства дойду,
так сам их как-нибудь найду.

Однако, Игорь, вот престранный случай:
едва словцо «найду» под карандаш пришло,
вдруг мыслью — как оргазм, ликующей, колючей —
от темени до пят меня прожгло.
Над книжкой записной рябили рифмы
(я в этот миг сидел за пультом ЭВМ:
великие дела порой творим мы
в местах, не предназначенных совсем
для дел великих), так, рябили рифмы
над книжкой;  вдруг — как выстрел в голове —
открылось ясно и неоспоримо,
как разрешить Загадку СГВ.  

Я воспользовался благоприятной ситуацией 
и тут же запросил у ЭВМ точное время. 
30.06.1981, 14:18:28 — ответила она. 
Впрочем, последние 8 секунд можно 
скостить на нашу с ЭВМ замедленную реакцию. 
СГВ — «Сфера Гравитационного Возмущения» — 
обнаруженный мной (таким же мгновенным наитием) 
1 ноября 1959 г., также около 14 часов дня, 
но уже по иркутскому времени, ФЕНОМЕН, 
повлиявший на РАСПРЕДЕЛЕНИЕ МАСС ПЛАНЕТ 
в нашей Солнечной системе. 
Потом его нужно было бы объяснить... 
Орешек оказался трудным.   
И вот в виденье, чуточку сумбурном,
но прояснившемся за час-другой,
узнал я, что стряслось с Юпитером, Сатурном,
а также всей планетной мелюзгой:
что за метла ретиво пыль сметала
оттуда, где рождался Фаэтон,
в итоге вещества ему досталось мало
настолько, что не смог родиться он;
и Марс, его сосед, дистрофиком остался;
зато Юпитер досыта питался,
да и Сатурну толстый бутерброд
достался от разбойничьих щедрот.
Пускай лишь горстью первобытной пыли,
но Землю, Игорь, тоже обделили.
И всё пошло не так: и жизни маета,
и сила тяжести у нас чуть-чуть не та.
Мы были б ростом сантиметра два,
заваривали б чай погуще плова,
и около столицы Кишинёва
одной из деревень ютилась бы Москва.
Так не случилось. А какая жалость!
Насколько б чаще, Игорь, мы встречались!
Коньяк и Моцарт нам, 
                    чтоб душу отвести...
А Раков и Асадов — не в чести.
Ты слушал бы, 
                   как я читаю Пастернака,
я слушал бы, как ты 
                   долбишь Мефисто-вальс,
и возникал бы серный дух из мрака,
зевал бы: «Ну, кто звал меня из вас?..»
Но я отвлёкся. Даже неприлично,
что дьявол уж является вторично.
А вот по сути:  вдруг увидел я,
что справиться с той пакостной задачей
способна лишь теория моя.
Да!  Это — штрих, который много значит.

Те — о страсти, о клёнах весенних;
а я — о пространстве, а я — о вселенных.
Эти — как всем нам горьки расставанья;
а я — совсем о других расстояньях.
Третьи — о Царстве Господнем... А я —
как птенец из яйца — 
                    пробиваюсь из сфер бытия,
оболочку вселенной раздираю плечами
и соседних селений огни примечаю.

Джоржано Бруно, возможно ли вновь
рожденье бредней о множественности миров?!
Ведь как ни исследуй, как ни крутись,
Вселенной единственной не обойтись.
На этом философы — впервые в истории! —
обштопали физиков. И я в восторге.
Философ: «Хотя б одна 
                     где-то, бесспорно, есть».
Физик: «А как сигналит? 
                      Каким прибором прочесть?»
Чужих мирозданий тайные тени,
сознанья коснувшись, растаяли, — где они?
Физик растерян: 
               приборов таких не имеет.
Философ — уверен, 
               да только искать не умеет.

Те миры — невидимки для нас, и поэтому
необходимо зренье поэта.
Ниже нашей Вселенной и выше —
я их вижу!  Слабо, но вижу!

Клубится первозданный Хаос.
Средь мирозданья, колыхаясь,
первоэнергии полна,
встаёт случайная волна,
потом спадает постепенно;
с её вершины, горячи,
по склонам, по рябым ступеням
журчат случайные ручьи.
Такое есть в большом и в малом:
волна — торос, бархан, гора...
Волна над энтропией встала,
взметнулась, как огонь костра,
и никнет. Пёстрые потеки —
печать грядущего конца.

Поближе глянь:  в любом потоке
есть водопадцы, озерца,
застой пред каждою преградой,
рост вширь — и обрыванье вниз...

Одну из этих луж обрадуй
вниманьем, ближе к ней пригнись:
распятый на струе потока
мир, — но живущий сам собой,
пусть малой мерой, но глубокий,
пусть мелкой рябью, но рябой, —
вот круг вселенной перед взором!
Не те масштабы?  Почему ж?
Ведь горстка здешних инфузорий
вольна не знать соседних луж.
Своя-то лужа непостижна,
страшна, прекрасна, велика!
Как в нашем храме, в ихней жиже
жужжат короткие века.
А что за жутким водопадом? —
конец вселенной, бытию!
...Одной из лужиц, Игорь, надо
признать Вселенную свою.

Конечно, всё сложней немного,
чем просто лужи и ручей:
поприхотливей грань порога,
да и струя погорячей.
Не влага, не песок сыпучий
в струе... Но как же стану я
звать зыбкий ток?  На этот случай
возьму словцо:  Суб-стан-ци-я.
Она... Представь себе пространство,
из коего наш мир возник.
Три ипостаси у Пространства,
Субстанция — одна из них,
Струя частиц четырёхмерных.
Пороги (цепь границ трёхмерных)
её стремительный поток
пересекают поперёк.

И только, только свой порожек —
Вселенную! — и видим мы.
По ней, тончайшей, мелкой дрожью
фотоны мчатся в прорву тьмы;
пустые вихри (электроны)
и всплески всех других частиц —
след ветерка, который тронул
гладь нашей «лучшей из границ».

И рядом (лишь на квант пространства!) —
другой вселенной тонкий пласт.
Взгляд самый зоркий и пристрастный
лишь тень её увидеть даст.
Она над нами вроде крыши
дырявой:  изо всех пустот
где мощно льёт, где струйкой брызжет, —
на нас Субстанция течёт.
И не сдержать её напора:
где течь особенно сильна,
там во Вселенной нашей поры,
проколы делает она,
чтоб хлынуть на другие страны,
созданья этой же волны,
что только квантами пространства
от нас, слепцов, отделены.
Вот кто творец наш неустанный!
Но разве это — божество?
Где бьёт Субстанция фонтаном,
там и творится вещество
(и антивещество, конечно;
аннигилируя, они
как раз и жгут во тьме кромешной
квазаров яркие огни).
Помеха для дальнейших странствий
Субстанции — наш мир. И вот
растёт количество пространства,
а с ним Вселенная растёт,
становится объёмней вдвое
в пять миллиардов лет. Она
растёт, как существо живое,
струёй квазаров вспоена.

...Других секретов я не трону
Вселенной, стёршейся до дыр
(ведь все протоны и нейтроны —
прорехи в следующий мир):
— что такое всемирное тяготение?
— почему Вселенная имеет ячеистую структуру?
— почему галактики объединяются в семейства? 
— чем вызваны «странности» в поведении галактик:  
их вращение как монолитных дисков, 
выбросы струй вещества и прочие 
нарушения закона всемирного тяготения?
— откуда берётся энергия звёзд?
— почему вымерли динозавры?
— почему земная кора распалась на дрейфующие материки?
— чем вызваны длительные климатические изменения в истории Земли?
— сколько лет Вселенной?
— был ли Большой Взрыв, образовавший всё вещество Вселенной?
— наконец, как решается загадка СГВ?..

–––– Теперь я это как будто знаю... ––––

Но нет. Про всё писать — бумаги
не хватит. Игорь, как нам быть?
Союзпечать, универмаги —
нигде бумаги не купить.
Воистину, вот это — тайна!
Вот здесь разгадки я не дам!
Не вся ж уходит на изданье
книг, что суют в нагрузку нам?!
Но всё ж когда-нибудь надеюсь
(постылое «когда-нибудь...»)
свои виденья и идеи
в фольгу из формул обернуть.
Кой-как с Зельдовичами слажу,
упрусь рогами, как баран,
и за репьи поймаю славу:
кривые толки, шум и брань.
Уйдут идеи и виденья,
пройдёт четверг, прольётся дождь,
и ты в журнале «Юный техник»
заметку про меня прочтёшь.

...Ну, что я желчью нацарапал, —
дань настроенью, суете.
А всё ж попру я на арапа,
пусть век не тот, года не те.
Не принимаю жизни пресной.
Мне люб раствор морских солей,
мне чем трудней, тем интересней,
чем тяжелей, тем веселей.
Ладонь мою бугрят мозоли
наследственные — от сохи;
я и доныне — пахарь в поле,
мечтающий:  взойдут стихи!..
Да плюс к тому Хайяма снова
перевожу, — но как, спроси! —
презрев подстрочник, за основу
беру каракули фарси.
Производительность пониже,
но мне спешить и ни к чему,
лишь было б качество повыше,
чем... да, семнадцать лет тому!.. 

И плюс — работа! — «Рим, который
взамен турусов и колес
не читки требует с актёра,
а полной гибели всерьёз».
Работа... Я распространяться
о ней не в праве. На износ.
Такой работы сторонятся,
кто бережёт себя всерьёз.
Двадцатилетним — я такую
полгода б выдержать не смог;
я нынче — пру и в ус не дую,
прогресс толкаю — только взмок. 
Над мёртвой магией цифири
так упоенно я тружусь,
что в сколь-угодно-мерном мире,
как дома, я не заблужусь.
Я по натуре — математик,
я по призванью — звездочёт,
я формалист, но не догматик,
в душе — скупец, наружно — мот.

С литературою сложнее:
в колдунью-прозу я влюблён,
но не дает общаться с нею
постылой рифмы жадный стон.
Довольна, дурочка, минуткой
я автобусах, в очередях.
А с прозой так попробуй, ну-тка!
Короче, с прозой дело швах.
И я молюсь ей отдалённо,
давно взаимности не жду,
а сам — лишь мордою солёной
в рифмованную чебурду.
Конечно, это не служенье
высоким музам. Дребедень, —
так, профилактика суженья
сосудов за рабочий день,
спасенье от окостененья
души и чувств, простой приём,
чтоб сопли не начать по стенам
размазывать, чтоб не попасть в дурдом.
Мои чепушки и хлопушки,
читать вас — как жевать траву.
А больше написал, чем Пушкин!
Но ведь и дольше я живу. 
А впрочем, кое-что неплохо,
порой не скучно и прочесть,
как демонстрирует эпоха
свою потасканную честь,
когда встают карикатуры
и начинают оживать
и жвачку якобы культуры
самоуверенно жевать,
работать мощными локтями,
нахрапом брать, зубами рвать... 
Стихи — на роль помойной ямы?!
Нашел куда их собирать!
Ведь как на свалке возле стройки —
ни чистоты, ни красоты...
Но вырастают на помойке
и синеокие цветы.
Они мирят меня со светом.
Причиной — их смешная грусть,
что коль зовут меня поэтом,
то я почти и не кривлюсь,
но даже, после проволочек,
порой решаюсь взять тетрадь,
чтоб двадцать выпрошенных строчек
в журнал какой-нибудь отдать.
Там выпотрошат, обезглавят,
припишут пресную строку,
неинтересно озаглавят,
и... Так и надо дураку!
Нашёл куда соваться:  в прессу!
Словцо-то, родственное прессу.
Что, нужно было до зарезу
так обжигать себя стыдом?
Ну, на Парнас, допустим, влезу,
так всё равно слезать потом.
Рождественскому, Евтушенко
подъём был праздником вдвойне;
а что сейчас у них в душе-то,
сползающих по крутизне?
Поэму Е. читал недавно:
он сексуально бредить стал!
Я за неё рубля не дал бы,
а он суёт её в журнал. 

Ну ладно, хватит... Было б диво,
ты сам сказал бы: «Игорь сдал!» —
когда б к своей струне хвастливой
я прикасаться перестал.
Ни беспорочнее, ни проще
не стать, хоть отрасти живот.
Что было в юности, то прочно
в нас до седых волос живёт.

...Перечитал. Про то пишу, про это!..
На паутине, видите ль, вишу!..
Так много всяких слов, но о себе-то
неужто ничего не напишу?!
Не «изнутри»!  Смешно считать, что снимки
рентгеновские — сущность выдают;
по ним устрой-ка беглеца поимку,
коль непрозрачные кругом снуют.
Себя я, как читатель, критикую:
«Бесчеловечны взгляды на просвет!
Душой бы потянулся к пустяку я, —
смотри обыкновеннее, поэт,
твои стихи — что взрыв нейтронной бомбы:
просветишь — и убьёшь...» Поэт сражён:
мои тетради, значит, гекатомба!
И ты доволен жертвой, Аполлон?!
Хоть восемь строк в живых оставь!..

Тебе я
в стихах зачем-то стал писать письмо,
как институтка. Глупая затея,
но — что поделать?  Пишется само.
Тем более, стихами много проще —
урывками. На прозу часа нет. 
Пока бегу с работы — пара строчек,
сел по нужде — глядишь, ещё куплет.

Так время шло. Вдруг — август. Отпуск. Дабы
с досадою о нём не вспоминать,
мы сели, как всегда, гадать, куда бы
податься, обстановку поменять.
На юг?  Пожалуй, можно. Крым — неплохо.
Как мы в палатке жили в Судаке!
Над нами — генуэзская эпоха,
под нами — головешки на песке.
Днём — солнце, море, одурь и дремота,
а к ночи — развлеченья, например,
в кино — через ажурные ворота,
пока спиной к нам милиционер. 

А на Днепре — на Хортице?  Что надо!
Там солнце, как нигде и никогда.
Спускаешься, обжаренный, в прохладу, —
шипит зеленоватая вода.
А ночь?  Рой звёзд. «Салют» летит устало.
Сучок-другой — в мерцающий костёр,
и ноги — в шерстяное одеяло,
и зубы — в деревенский помидор.

Но Крым, но Днепр — не слишком ли знакомо?
На солнце жарься, над водой совей...
Давай-ка отдохнём поближе к дому,
среди своей экзотики, своей!
Лишь два часа автобусом да пёхом.
Два рюкзака тащу. Взопрел. В пыли.
И, наконец, с нечеловечьим вздохом:
«Разоблачайтесь, — говорю, — пришли!»
Лес дикий, чёрный. Ели-исполины.
На первый взгляд — безлюдные места.
Здесь даже Одихмантьевич былинный
не на дубу, на елях бы свистал:
холодные шершавые колонны,
замшелый гулкий сумрак, как в колодце...
И вдруг в оконце узкий лучик солнца
высвечивает темнорыжий гриб!
Возможно ль?  Орды грибников — не в духе;
«Грибов не будет!» — убивают слухи;
на рынке у пронырливой старухи,
и то грибков купить мы не смогли б.
А тут — свинушка!  Важная персона,
в широкой шляпке модного фасона...
Мы в лес поспели в первый день сезона!
Как огляделись, захватило дух
и показалось в этот миг счастливый,
что полчища  грибов неисчислимы;
представь, присесть по делу не могли мы,
чтоб не обляпать парочку свинух.
Промчался день, как чудное мгновенье.
а вечером — грибное разговенье.
(Ведь не напрасно припасал портвейн я!)
Костёр. Котёл. Стол. Скатерть с бахромой.
Клочки созвездий средь небес еловых.
Ночные всхрапы из медвежьих логов.
И — школьником, сбежавшим от уроков —
плешивый леший, хитрый и хромой.
Пугая тенью ели-истуканы,
выплёскивая пойло из стакана,
какие па дикарского канкана,
какие выдавал он вензеля!
Он гоготал, кружась и приседая,
за ним летала сов полночных стая,
пока спала усталая, седая,
уж ко всему привычная Земля.
Ему, скорей всего, мы приглянулись:
мы долго спали и легко проснулись.
Едва речной водицей оплеснулись,
как спохватились:  верно ль есть грибы?..
Ты думаешь, пропали за ночь?  Что ты!
Ох, доложу, нелёгкая работа,
грибы часами чистить — неохота,
но не уйдёшь, как видно, от судьбы.
И так — неповторимых две недели.
Щетиной я оброс. Мы похудели.
Ну, что это за отпуск, в самом деле:
хоть бы денёк под солнцем полежал!
И странно:  оторвался я от быта,
в лесу сновал, как обезьяна Чита,
и голова работой не забита,
а вот письмо тебе — не продолжал.

Теперь грибная кончилась путина,
в глазах опять привычная картина,
трещит будильник, строгий страж рутины,
и я опять, невыспавшись, бегу.
Стихопсихоз — заболеванье века.
Мы все — поэты, ибо жертвы бега:
от тряски в черепушке человека
слова звенят ритмично на бегу.
Бегу, бегу — качели рифм качаю,
бегу, бегу — письмо тебе кончаю,
мечусь в своем ритмическом кругу
и в ужасе бессильном замечаю,
что по-иному больше не могу.

Пришёл момент прощального поклона.
Меня в печальной памяти храня,
уж отнесись к посланью благосклонно,
хоть это вряд ли вкусная стряпня, —
убожество моих художеств, Игорь...
Прощай! До встречи! Твой всё тот же Игорь.

P.S.
С прошедшим Новым Годом,
с прошедшим Первым Мая,
с прошедшим Днём Рождения
поздравить я спешу тебя
к Седьмому Ноября!
Прими ж мой приступ чуткости,
а также поздравления
с грядущим Новым Годом,
с грядущим Первым Мая,
с грядущим Днём Рождения!..
Ура! Ура! Ура!
И.

... – 25.10.1981

 





ЗАБЛУДИВШИЙСЯ МЕЖДУ СЛОЯМИ...


Игорю Красикову




Игорь!  Как рад был услышать вчера я
смех из родного таёжного края,
голос, пробившийся, годы стирая,
      из сердцевины
      жизни моей.

Сразу кедрач зашумел надо мною,
сверху обдало дыханием зноя,
снизу сверкнуло ангарской волною, —
      здесь я, лавина
      солнечных дней!

Юность мила и в обносках из ситца,
можно бездомничать, можно поститься;
разве душа распродать согласится
      самые синие
      в мире снега?

Ну же, лавина вдогонку летящих
гулких Саян и созвездий палящих,
дерзких подруг и друзей настоящих:
      юность, прости меня!
      Здесь я, тайга!

Только что, помню, сошли с перевала...
Просто минуту назад от привала,
зарифмовавшись, как часто бывало,
       к соснам оранжевым
       я отошёл.

Скоро с заката сошла позолота.
Смолкла гитары последняя нота...
Где вы? — Я поднял глаза от блокнота. —
      Смутно, и страшно,
      и сумрак тяжёл.

Где вы?.. Куда вы?.. Откликнитесь, братцы:
я заблудился!  Сумел затеряться,
словно в театре среди декораций.
      Как это можно?
      Всё кувырком!

Вспыхнут — и гаснут, как под фотоблицем,
зданья и полуреальные лица;
можно упасть, коль к стене прислониться
       в малонадёжном
       мире... другом.

Что здесь — ужасно?  Опасно?  Прекрасно?
Годы потратишь — и всё же не ясно.
Можно не думая влезть в этот пляс, но
       прыгай не прыгай —
       всё невпопад:

честные скачки не сделают чести,
если ни сделать не смог, ни прочесть ты —
вроде масонских — секретного жеста,
       слов иль вскрика...
       Сам виноват.

Знаки общенья?.. Скорей — приобщенья,
знаки сращенья, совместно-вращенья.
Разум их ловит?.. Скорей — ощущенья,
       кожей и костью:
       свой или нет?

Как затесался я в мир расслоённый?!
Между слоями — такие разломы!..
Пять или шесть повидать повезло мне,
       чудищу-гостю
       с чуждых планет.

Я — без примет, я чужой, я вне слоя.
Всюду хотят пообщаться со мною,
вроде б принять, и... отторгнуть беззлобно:
        поразвлекались,
        пора за дела.

Им невдомёк, что и мне — развлеченье —
разоблаченье их и изученье:
их изреченья, ученья, значенье,
        цельность, локальность,
        свет их и мгла.

Врозь — рифмачи, экстрасенсы, евреи,
физики, шизики, спортлотереи...
врозь их событья и их корифеи,
       святость, порочность,
       ночи и дни.

Уйма прохожих... Но каждый прохожий
сразу похожего чувствует кожей.
Как восхитительно пустопорожни
        взгляды на прочих!
        Люди — они!

Это, однако, лишь аверс монеты.
Что ж им даёт расслоение это?
Словно в прожекторе — сжатие света:
        мыслей и сил их,
        знаний и дел.

Слой — чернозём, и совместные соки
каждого гонят в такие высоты!..
Поконкурируй с тепличными, — что ты!
        Сверзился, милый?
        Сам захотел.

Слою о слое почти не известно.
Мировоззрение их не совместно.
Это их слабое место, коль честно,
        сделал давно я
         забавой своей.

Этих открытья и тех достиженья...
Я между ними — как знак умноженья.
И — получаю такие решенья!
        Мир предо мною
        открыт до корней.

Так разгадал я секрет тяготенья.
Вижу соседних вселенных сплетенье.
Знаю, чем живы астральные тени,
        чем обоснован
        пророческий дар.

Значит, познал?!  Так поведай — чудесно! —
Тем или этим!.. Но старая песня:
мировоззренье-то их не совместно.
        Страшно, мол... Ново...
        В общем — кошмар!

Будь я душою заметно постарше,
несовмещение было бы страшно.
Сколько в запое талантов вчерашних,
        слой потерявших,
        в котором росли.

Юность!  Вот это действительно — сила!
Сколько бранила меня, поносила,
сколько подхватывала, возносила...
       Жизнь — это страшно,
       коль юность — вдали.

Я — неизменно пятнадцатилетний
каждою мыслью и каждою клеткой,
каждую зиму и каждое лето,
       прав ли, не прав ли,
       я — это я.

Может, за это на летнем покосе
дружат со мною и звёзды, и осы,
росы звенят миллионоголосо
       музыкой праздничного
       бытия.

Что мне до славы и что до карьеры?
Это — не-юным, и то — полумеры.
Пусть утверждают себя маловеры.
       Жизнь — это вечность
       вечной души:

можно нырять мне в древнейшие эры,
дверь отворять в завселенские сферы...

...Но заболтался я, вижу, без меры.
       Хватит. До встречи,
       Игорь!  Пиши!

20–22.08.1984
 







СТИХИ ДЛЯ ДЕТЕЙ









НАТАШИНА КАША

По утрам Наташе
не давали каши.
Подавали ей в постель
и повидло, и кисель,
даже пончики на сале,
только каши не давали.
А Наташа наша
обожала кашу,
говорила: «Не пойму!»,
говорила: «Почему
не дают Наташе
вкусной манной каши?»

Говорила, говорила...
И взяла сама сварила!
Папа ел, и мама ела,
даже киска захотела,
хвост трубой, глаза горят,
и четвёртый раз подряд
просит у Наташи:
«Дай добавку каши!»

01.01.1976



ПИРАТ


Жил на острове Ямайке
удивительный пират.
По утрам он кушал сайки
48 штук подряд.

Кушал кашу, кушал сало,
утомится и пыхтит.
Все пираты ужасались
на подобный аппетит.

Все пираты одноглазы.
Все встают не с той ноги.
А ему ещё ни разу
не подбили глаз враги.

Все пираты злые очень,
видно, жизнь их довела.
Ну, а он с утра до ночи
делал добрые дела.

Кто-то что-то потеряет —
он найдёт и принесёт.
С детворою поиграет.
Малыша в реке спасёт.

Он любил играть в пятнашки...
Удивлялись все подряд,
что у ласковой дворняжки
было прозвище Пират.

13.03.1976



КАПИТАН

Говорит соседка:  «Ужас,
на дворе большая лужа!
Почему же, почему же
детям нравится она?»
Мама смотрит с огорченьем,
перестала печь печенье,
с огорчением на лужу
смотрит мама из окна.

Мама, мама, неужели
ты не видишь, в самом деле,
как фрегаты полетели,
и на каждом — капитан?
Ты уж лучше словом «лужа»,
нехорошим словом «лужа»,
сухопутным словом «лужа»
не зови наш океан.

Помаши нам из окошка,
а потом поплачь немножко,
потому что мамы плачут,
провожая моряков.
Мамы плачут, это значит,
что поход далёкий начат,
и заманчиво маячат
скалы дальних берегов.

Как поплачешь, мама, тут же
начинай готовить ужин,
ужин будет очень нужен,
как вернёмся мы домой.
Расскажу тебе тогда я,
как шумит волна седая,
как дельфины дружной стаей
веселятся за кормой.

Чтобы ты не говорила:
ничего, мол, не открыл я, —
на верёвочке гориллу
из похода приведу.
Чтобы ты не горевала,
привезу кусок коралла.
А подарка будет мало —
я опять в поход уйду.

06.04.1976



*   *   *

Старый профессор с седой бородою,
старый профессор в огромных очках
однажды в субботу придумал такое,
что мы в воскресенье воскликнули: «Ах!»

Он проболтался на кухне случайно,
думая вслух про открытье своё...
Но это настолько премудрая тайна,
что мы в понедельник забыли её.

04.08.1976



БУМ-БАРРАМ !

Барабаны бумбурили,
напустили тучу пыли,
били, били, позабыли,
для чего так долго били.

Их спросили:  «Неужели
марши вам не надоели?»
Им сказали:  «Отчего же
вам своей не жалко кожи?»

Барабаны помолчали,
помечтали, помычали
и сказали:  «В самом деле,
марши очень надоели,

и давайте-ка сейчас
мы для вас сыграем вальс!»

29.04.1976



ВЕЧЕРНИЕ ЗАПАХИ

Папа пришёл — ура!
Мама пришла — ура!
Бабушка говорит, кушать давно пора.

Пахнет мама заботами,
пахнет папа работами,
бабушка пахнет котлетами,
а я пахну конфетами!

16.07.1977



О ГИГИЕНЕ

Дети!  Нужно даже для гиены
соблюденье правил гигиены.
А не то испортится желудок,
и конец гиены будет жуток!

19.07.1977



ИЗ ДЕТСКОЙ ПАЛЕОГРАФИИ

В зарослях папоротников 
                       и маморотников
водились мамонты 
                и папонты.

03.08.1977



*    *    *

На любой лесной полянке
хорошо видны поганки.
Собирайте в кузовки
только скромные грибки.

21.07.1978



МОНОЛОГ НАСЧЁТ КАНЦЕЛЯРСКИХ СЧЁТ

Мне сказал сегодня внук,
доктор будущих наук:

«Деда, что ж ты
эти счёты
не заменишь ЭВМ?
Ведь быстрей вести подсчёты,
и без грохота совсем!»

Разве можно так-то, 
                   внук?
Никакого такта, 
                внук.
Ты сравни-ка:  эти счёты
сколько сотен лет в почёте?
А твоя машинка,
модная новинка?

Чтоб достойно жить,
не спеши спешить:
пусть автобусом — шустрей,
но пешком ходить — мудрей.
Ты читал о д'Артаньяне?
Нет — увидел на экране.
Взять «Войну и мир» бы, но
всё показано в кино.
Горы пред тобой встают
только на картинке,
иволги тебе поют
только на пластинке...

А ты знаешь, эти счёты
соловьями могут щёлкать,
эти косточки счёт —
словно бусинки нот;
их однажды взял маэстро —
кастаньетами в оркестре!
Жизнь как музыка течёт
под пощёлкиванье счёт.

Вот возьму машинку эту я —
нет, остался в одиночестве;
а со счётами — беседую,
обращаются по отчеству!

Так-то, внук. Расти большой
и работай 
         с душой.
Поднимай прогресс, но
чтоб жилось не пресно.
Будешь строить ты дороги —
оставляй тропинки.
Сам порой захочешь ноги
размять по старинке.

Так и всё другое,
людям дорогое.
Не спеши, мой милый внук,
доктор будущих наук,
сбрасывать со счёта
старенькие счёты.

07.01.1981


ШУТНИК


— Ах ты Шило,
где ж ты было,
невозможное дитя?
— Я в семейство тёти Грелки
заходил на посиделки
и проткнул её шутя.

14.02.1981



НА ВСЕ ВОПРОСЫ ЭТИ ПОПРОБУЙТЕ ОТВЕТЬТЕ

Угадайте, где живу,
где гуляю целый день я,
и когда я позову
всех друзей на день рожденья?

Ну, а кто мои друзья?
Что вкуснее лимонада?
С кем вчера подрался я,
почему так было надо?

Это знает папа,
      это знает мама,
      это знают бабушка,
      дедушка и внук,
только вы не знаете,
      ну, совсем не знаете,
      и помочь не смогут
      доктора наук.

Что люблю я по утрам?
Что из кубиков построил?
Для чего я тарарам
во дворе сейчас устроил?

Кто водил меня в кино?
Что смешней всего на свете?
Не гадайте, всё равно
вы не сможете ответить!

Это значит, папа,
       это значит, мама,
       это значит, бабушка,
       дедушка и внук —
знаем очень важное,
       знаем больше вашего,
       даже знаем больше
       докторов наук!

26.09.1981



КАК ЗАРАБОТАТЬ УВАЖЕНЬЕ

Сейчас от обоев кусок оторву я
и буду трудиться 400 дней,
построю кривую — кривую-кривую! —
и каждый учёный свихнётся над ней.

Любой математик свое пораженье
признает, сказав: «Вот так да!..» И тогда
почувствует папа ко мне уваженье
и будет со мною гулять иногда.

17.10.1981



*   *   *

Мне уже который год
не узнать, который год,
потому что ёж-негодник
снова слопал ежегодник.

27.10.1990



СТИХИ ДЛЯ МАЛЕНЬКОЙ ЛЮДМИЛЫ

Имя нежное Людмила
неизменно людям мило.
Мы хотим, чтоб ты была
и сама всегда мила,
чтобы к Миле, чтобы к Люде
были ласковы все люди.
Так что вот:  расти, милей,
веселей и не болей.

08.04.1994



*   *   *

Хватит маму огорчать —
обижаться и ворчать!
Лишь горячие блины
наворчатся и — вкусны.

28.02.1998



ТЫ ЛЕТАЕШЬ КАК КОМАРИК

Ты летаешь как комарик,
я летаю как комар.
У тебя воздушный шарик,
у меня воздушный шар.

Ты летаешь низко-низко,
до тебя достанет киска,
я летаю высоко,
и допрыгнуть нелегко.

Ты под ветками деревьев,
я над ветками деревьев,
ты запутался в траве,
я порхаю в синеве.

Ты летаешь как комарик,
я летаю как комар.
У тебя воздушный шарик,
у меня воздушный шар.

08.05.2003



*   *   *

Нет на свете бабушки
лучше нашей лапушки!

Поразительно мудра,
заразительно добра,
и, конечно, если надо,
восхитительно хитра.

02.09.1998



*   *   *

Петушок ещё цыплёнок:
пух как шёлк, и голос тонок.
Это слишком детский вид,
потому и предстоит
переодевание —
перьев надевание.

31.10.1999



ДРАКОН И КОТ

Дракон, зубцом потыча,
раздумал есть кота:
«Подумаешь, добыча!
Позор и мелкота».
Тогда сорвался с вилки
обидевшийся кот,
придумал две дразнилки
и до сих пор поёт.

27.08.2000



*   *   *

Подскажите мне, ребятки,
есть ли зубы у зубатки?
Если кто-то скажет «да»,
значит, глуп, и навсегда,
потому что у зубатки,
понимаете, ребятки,
зубы есть лучше и не пробуйте!

23.06.2001



*   *   *

Ах ты кошечка кувыркошечка,
позапуталась клубком,
покатилась кувырком,
обратилась колобком —
резвой шерсти рыжий ком.
Ай да кошечка!
Кувыркошечка!

14.09.2001



*   *   *

У меня голодный рак.
Покупаю «Доширак»,

угощаю «Дошираком».
Рак, дурак, упёрся раком.

Почему-то глупый рак
ненавидит «Доширак».

Чем посыпать — перцем, маком?
Что мне делать с «Дошираком»?..

Голодает глупый рак.
Остывает «Доширак».

07.10.2001



*   *   *

Как чистюлям не лень
умываться целый день?

Вот я мылся, мылся, мылся,
недомылся — утомился —
скрёб себя с утра до вечера!..
Что, мне делать больше нечего?!

06.05.1976



ЖИВАЯ АЗБУКА

Машет хоботом, как слон,
буква «б».
«У» струится под уклон
по трубе.

Буква «н» не признаёт
никого.
Не зевает, а поёт
буква «о».

Буква «ш» как частокол
хороша,
что ни палка — будто ствол
камыша.

А две точки над кривой
буквой «ё» —
над поникшей головой
вороньё.

«Д» восходит к небесам,
будто храм.
Остальное... Думай сам,
думай сам.

01.11.2001, 30.04.2002
 

ПРИМЕЧАНИЯ

ПОДНОШЕНИЕ ПАСТЕРНАКУ

Этот цикл стихов — несостоявшаяся ветвь моего творчества. Начинается он с прямого подражания Пастернаку, почти пародии, но продолжается совершенно серьезным скрещиванием пастернаковской линии и моей. Уже эти опыты обещали, как мне кажется, немало интересного, но... всё подрубила жена, которая сказала: «Не надо».

МУЗЫКА МЕЖДУ ВЕСНОЙ И ВЕЧНОСТЬЮ

ДИПЛОМНЫЙ КОНЦЕРТ — У этого стихотворения неплохая биография. Мой друг И. П. Попов — пианист, выпускник Ленинградской, а потом Казанской консерваторий, преподаватель по классу фортепиано в Иркутском музучилище — взял это стихотворение на вооружение: он зачитывал его ученикам, когда тема занятий подходила к Первому фортепианному концерту Прокофьева, как наиточнейшее в словах выражение духа этого концерта.
Откуда-то (кажется, из журнала «Смена») мне сообщили, что это стихотворение — примитивный перепев «Вам!» Маяковского. Когда я это произведение Маяковского нашел, так и не обнаружил ничего общего, кроме выкрика «Вам!». Впрочем, в том отзыве было множество перлов. «Уж не Шебалин ли, не Шапорин ли — эти «спесь, власть»?!» — гневно вопрошали меня. «И не в диссонансах, а в новизне мелодий новаторство Прокофьева!» — объясняли мне. Впрочем, в том ответном письме наш композитор С. Прокофьев был назван А. Прокофьевым, — что дало мне возможность в ответном письме дополнительно поиздеваться...

КОКТЕБЕЛЬ

Увы, говорят, уже нет того Коктебеля... Стихотворение «Коктебельская бухта» оказалось предметом зависти давнего крымчанина Н. Г. Новикова, который признался Ю. Бокшанину, что «всегда мечтал написать нечто такое». Совершенно нечаянно (проглядел!) я не включил этот цикл в свою «белую книгу».

ТАЙНАЯ ПОЭМА

С профессиональной точки зрения здесь любопытно то, что кусок, данный в «Приложении», я выбросил только потому, что он перегружал композицию.

HOMUNCULUS

В процессе сочинения этой поэмы (ее второй половины) я допрашивал ближайших слушателей: что случится дальше? — и продолжал так, чтобы ни один их прогноз не сбылся.

О ГОРАХ, О СТИХАХ, О КОКЕТСТВЕ...

Стихотворные письма — жанр более чем старомодный, но мне случилось им увлечься. Здесь я выбрал три больших образца (письма-поэмы), интересные, как мне кажется, не только адресатам.
Игорь Павлович Попов — о нем сказано в других примечаниях. После моего отъезда из Ангарска он отличился тем, что выкрал жену у тогдашнего директора Дворца культуры и сбежал с ней, пустив обворованного мужа по ложному следу (на восток, в сторону Читы и Хабаровска), спрятался с нею в Альметьевске, потом перебрался в Кишинев. Поскольку он заметал следы, мы надолго потеряли друг друга из вида...
«Мы отрешённо творим ритмы полночных составов...» — возможно, это отголосок того, что годом раньше А. М. Ревич кому-то рекомендовал меня как «поэта железнодорожных ритмов».

ПРО ВСЕЛЕННУЮ, ПРО ФАНТОМАСА, ПРО СВИНУШКИ...

Конечно, это гигантское письмо-поэма писалось долго. Но я не жалею, поскольку сумел рассказать в нем очень многое. Здесь и первые стихотворные очерки темы, которая стала основой «Мегакосма», и впечатления летних отпусков в Коктебеле и в еловом лесу, полном свинушек, и многое другое. Допустим, описание «снабженца» (пом. начальника отдела в «Стреле», где я когда-то работал) и всех его засекреченных «изобретений» — документально точно, как и всё остальное.

ЗАБЛУДИВШИЙСЯ МЕЖДУ СЛОЯМИ...

Игорь Красиков — тот, кому посвящено стихотворение «Непокорность» в 1-м томе. Поэт, газетчик. По натуре — бродяга. Проработав полгода в какой-нибудь иркутской газете, он потом на полгода куда-нибудь исчезал. В последний раз, когда его все потеряли, вдруг появился в мае 1965 года — пришел прежде всех ко мне домой, в огромной шапке. Это было почти единственное, что из всех заработков на бодайбинских золотых приисках (ишь, где оказался!) он спас, удирая от нежеланной женитьбы. На этот раз он, кажется, и на работу поступать не стал. Отправился в большой вояж такого плана: добраться до Владивостока, поступить матросом на судно, которое пройдет Севморпутем, из Мурманска спуститься в Среднюю Азию — «и тогда можно будет считать, что я всю страну обошел». Откуда-то с полдороги до Владивостока прислал письмецо, и — всё. Исчез бесследно. Разыскал я его только через 19 лет, он оказался корреспондентом газеты «Гудок», работавшим в Тынде, на строительстве БАМа. Вот туда и послал я это письмо. Позже мы встретились и взаимно порадовались, что «хорошо сохранились».

СТИХИ ДЛЯ ДЕТЕЙ «Пират» стал очень симпатичной песней.

!

Друзья!   Взгляните также и сюда,
возможно вам будет интересно.